Таганка: Личное дело одного театра
Шрифт:
„Признаюсь в грехе — я все реже и реже подписываю коллективные письма. Не имеет большой веры то, что подписано многими именами, этому научила наша история. Вспомним: то рабочие Горьковского автозавода, то академики против Сахарова, вечные коллективные письма — „за“ и „против“ Но самые великие произведения публицистики всегда подписывались одним лицом. Золя, когда захотел крикнуть по поводу дела Дрейфуса, написал „Я обвиняю“ и подписался — „Эмиль Золя“ Толстой, когда захотел выступить против смертных казней, написал „Не могу молчать“. И подписался — „Лев Толстой“. А мы сбиваемся в кучу и думаем, что это — представители интеллигенции“[627].
Однако Ю. П. Любимов и члены Художественного совета театра вместе писали руководителям государства. Иногда таким способом удавалось
В. М. Самоиленко. Только не надо угроз… ‹…›
Поскольку Вы считаете вечер памяти поэта делом театра, поступайте так, как Вам велит совесть — Ваша гражданская совесть.
Ю. П. Любимов. Спасибо, молодой человек.
Н. Н. Губенко. Вы облегчили нам задачу: значит, мы имеем право делать этот вечер?
В. М. Самоиленко. Я так сказал.
Ю. П. Любимов. А товарищ не вправе запретить этот вечер. Это не в его компетенции.
Л. А Филатов. Это мнение можно считать Вашим личным или это мнение тех, кого Вы представляете?
В. М. Самоиленко. Это наше общее мнение».
А судьи кто?
Выражению «коллективного» мнения совершенно не мешало то, что в составе комиссии, принимающей спектакль, можно было увидеть приглашенных профессионалов — театроведов или филологов. Мы видели это, читая выступление В. П. Дёмина на обсуждении трифоновского «Обмена». Требуя доработки спектакля, доктор искусствоведения В. П. Дёмин без каких-либо сомнений объединял себя с комиссией, выступал как один из многих; «здесь собрались люди, которые хотят, чтобы все было хорошо», — говорил он. По-видимому, приглашение Управления или Министерства «обязывало».
Реплика Ю. П. Любимова
Случались и неожиданности. На обсуждении спектакля «Послушайте!» присутствовал маяковед В. О. Перцов. Его Управление пригласило и, конечно, от него ждали определенной реакции. К неудовольствию высоких чинов, он вдруг поднялся, пожал мне руку и спросил: «Вы член партии?»
А потом заявил: «Я так и знал, только член партии мог сделать такой спектакль». Уж не знаю, заплатили ему или нет.
Другой заслуженный человек, филолог С. А. Макашин[628], был приглашен Главным управлением культуры исполкома Моссовета на обсуждение спектакля «Ревизская сказка»[629] в качестве гоголеведа. Макашин подчеркивал свое бережное отношение к новой работе театра, говорил, что его «пожелания носят чисто факультативный характер» и он «весьма далек от того, чтобы давать какие-то советы такому мастеру сцены, как Юрий Петрович». И все же литературовед выразил мнение, нужное Управлению. Из его уст прозвучало: «Думаю, что следует убрать цитату из Несторовой летописи: „Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет“» — она «может быть неправильно понята». Макашин последовательно критиковал именно те акценты, которые позволяли прочитать Гоголя современно[630].
При чтении стенограмм всегда понимаешь, кто из выступавших приглашен театром, а кто — Управлением или Министерством культуры. Они, как правило, оказывались по разные стороны баррикад. И оценки в таком случае могли быть прямо противоположными.
А что же представляли собой люди, работавшие в Министерстве или в Управлении культуры и потому выполнявшие роль цензоров по долгу службы?
Конечно, они были очень разными. Среди них было немало и профессиональных театроведов. Например — М. М. Мирингоф[631]. Однако государственные чиновники, от которых зависела судьба советского театра, далеко не всегда имели театроведческое образование, чаще это были профессиональные партийные работники.
Режиссер Иосиф Райхельгауз писал: «Как в то время принимались спектакли, и особенно спектакли Театра на Таганке, — это особый рассказ. Если спектакль был талантливый, не укладывался в рамки, определенные Управлением культуры, его закрывали. Чем выразительнее, художественней, осмысленней работа, тем хуже. Безымянные дяди и тети, не имевшие, как правило, сколько-нибудь серьезного образования, будучи зачастую
Уровень, на котором чиновники нередко воспринимали спектакли, показывает, например, такой фрагмент обсуждения спектакля «Обмен»[633]:
«Н. И. Кропотова. …при очень высокой оценке исполнения Ульяновой, мне казалось, что эта тема сухо сжата, любовь должна быть более привлекательна в спектакле, потому что это страсть. Не потому, что эта художественная вольность мне не нравится, а потому, что заложена страсть очень сильная, но лишенная духовности. И в силу этого, если там будет большой силы страсть, то внутренняя система будет выявлена более сложно и человечески более серьезно.
Председатель[634]. Только раздевать не надо до предела.
А. А. Смирнова. В пределах вкуса.
Н. И. Кропотова. Если вы предполагаете снять юбку, я не за это, я за внутреннюю структуру, потому что я видела две комбинации Ульяновой — они прелестны, но секса это не прибавляет, значит, требуется тут режиссерская помощь. (Смех.)
Ю. П. Любимов. Я подумаю и вспомню молодость. (Смех.)».
«Обмен». Лена — И. Ульянова
Эту тему можно завершить таким воспоминанием Ю. П. Любимова:
«Если хотите, я вам один эпизод смешной расскажу. Значит, вызывает меня Родионов. ‹…› Приехал. Он ходит, он седой, большой, ну, вы знаете. ‹…› Значит, чай секретарша внесла, бублики. И он говорит: „Отключи-ка ты все телефоны и никого не пускай“. Я думаю: к чему это он? Ну, сели, начали чаек пить, как сейчас. И он ходит, здоровый, грустный — шахматист, и говорит: „Ты можешь откровенно разговаривать?“ — „Да стараюсь понемногу“. — „Давай с тобой поговорим откровенно. Или ты боишься?“ Я говорю: „А Вы?“ Он говорит: „Я отключил все. И два часа не боюсь. Значит, условились, как в партии — два часа ничего не бояться“. Мрачно раздумывая, значит, он говорит: „Ну, ты скажи мне, только ты не стесняйся“. Я говорю: „Да я и не стесняюсь“. Он: „Я тоже. Скажи, ну, вот за все руководство мое над тобой неужели я тебе ничем не помог? ‹…› Ты не стесняйся“. Я говорю: „Нет“. Нет, говорю. Он был озадачен. Глубоко озадачен. „Ты что серьезно?“ — „Как мы договорились — совершенно серьезно“. — „Почему?“ — довольно растерянно. ‹…› — „Евгений Борисович [верно: Борис Евгеньевич], дорогой, я плохо играю в шахматы, Вы хорошо, Алёхин[635] еще лучше. Ну, как Вы считаете?“ — „Алехин — лучше“. Я говорю: „Ну, ведь даже Алёхин. Если бы мне советовали, как вести партию — Алехин-то ведь партию выиграл бы, а не я. А тут, извините, ну, как вы считаете, кто лучше в искусстве разбирается — Вы или я?“ — „Да. Я не разбираюсь… То есть, ну, я, как с моей точки зрения, предлагаю посоветовать или как мне подскажут умные люди“. Я говорю: „Ну, понимаете, значит, ну как это странно — что Вы считаете, что Вы лучше сообразите итог моей работы с театром“. Он походил, подумал, вызвал секретаря и сказал: „Включай телефоны“»[636].
Публика «специфичная»
Во время обсуждения «Обмена» Юрий Любимов говорил: «Сегодня зал был небольшой, мало народу, [публика] „специфицкая“, как Райкин говорит. А когда это будет на зрителя, зритель заржет». Эта реплика отражает тяжелую для театра проблему. Над каким бы спектаклем ни работали актеры, его первыми зрителями всегда оказывались не обычные люди, а чиновники, проверяющие спектакль на идеологическую лояльность. Для Таганки, ориентированной на тесное общение со зрителем, это было особенно тяжелое испытание. «Вообще, играть такие просмотры — это ад», — говорил режиссер на обсуждении спектакля «А зори здесь тихие…»[637].