Таинственное пламя царицы Лоаны
Шрифт:
Я разбудоражен, мне приходит в голову, что нужно срочно покормить ее сливочными драже Озимо, но мне отвечают, что у новорожденной девочки нет еще зубов и что она способна только сосать молоко из маминой груди. А между чем славно было бы прицелиться этими драже в ее черный рот и проверить, попаду я или нет. За попадание я мог бы выиграть золотую рыбку? Кто знает?
Подбегаю к шкафчику с игрушками, беру жестяную жабу. Даже если она только родилась, не может же она не обрадоваться при виде квакающей лягушки. Оказывается, может. Понятно. Закладываю жабу обратно и ухожу, не зная, что думать. Зачем нужна эта новая сестра? Гораздо приятнее было со старыми чучелами господина Пьяцца.
Жестяная жаба и Анджело-Медведь. Они пришли мне на память так вот в паре, потому что Анджело-Медведь тоже ассоциируется с сестрой, но с уже повзрослевшей, играющей
«Оставь его, отпусти, Нуччьо, мишке очень больно». Сколько раз я упрашивал двоюродного Нуччьо прекратить издевательства. Но тот, как старший по возрасту и как учащийся иезуитского интерната, где они ходили по струночке в пелериночках, когда вырывался оттуда, тиранил нас нестерпимо. В конце великого игрушечного побоища он обязательно захватывал в плен Мишку Анджело, привязывал его к кровати и подвергал безжалостной порке.
Мишка Анджело, с которых пор он у меня жил? Появление Мишки теряется в той дали, где, по терминологии Гратароло, мы еще не умели координировать личностные воспоминания. Анджело, плюшевый друг, желтенький, с подвижными руками и ногами, умел сидеть, ходить и воздевать руки к небесам. Он был большой, серьезный, глаза у него были карие и живые. Мы с Адой назначили его председателем всех игрушек, солдатиков, и кукол, и всего, что у нас было.
К старости он истаскался, но приобрел больше достоинства. В нем завелась такая прихрамывающая авторитетность, и со временем он выглядел все величественнее, подобно ветерану многочисленных битв, потерявшему в бурных сражениях ногу или глаз.
На перевернутой табуретке, превращенной в корабль, на этом пиратском судне или жюльверновском плоту с квадратными носом и кормой, Анджело наш Мишка садился у руля, а перед ним выстраивались на палубе солдаты Потешной роты под командованием Капитана Картошки, за счет крупного размера выглядевшие импозантнее, чем их серьезные товарищи — бойцы, выделанные из хрупкого гипса, изувеченные даже похуже Анджело-Мишки, вплоть до ампутации голов и рук. Из их линялых туловищ выпирали каркасные проволочки, и все они походили на Долговязого Джона Сильвера. Корабль отчаливал от Кроватного мыса, переплывал Комнатное море и выходил в Коридорный океан, курсом на архипелаг Дальней Кухни. Мишка Анджело высился над лилипутскими матросами, разница в размерах не вредила игре, а наоборот, выделяла Мишкино гулливерское величие.
Со временем от преданной службы, включавшей в себя изнурительную акробатику, и от пыток нашего кузена Нуччьо Анджело-Мишка лишился последнего глаза, затем — последней руки, затем — обеих ног. [325] По мере нашего взросления из обрубка Мишкиного тела вылезали бессчетные клочья соломы. Наши родители укреплялись во мнении, что ободранный плюшевый торс становится прибежищем насекомых, скажем даже, бактерий и бацилл, и развернули дипломатию за удаление Мишки из дому, грозясь выкинуть его в мусорный бак, пока мы в школе на уроках.
325
…Анджело-Мишка лишился последнего глаза, затем — последней руки, затем — обеих ног. — Мишке Анджело посвящена одна из статей Эко в «Эспрессо», вошедших позднее в книгу «Картонки Минервы». Там он, в частности, пишет: «поскольку он либо стоял, либо сидел, и никто бы не осмелился поставить его на четвереньки, у Мишки Анджело, антропоморфного по природе, а не метафорически, были руки и ноги».
Мне и сестре было жаль бедного Анджело, некогда относившегося к семейству стопоходящих, а ныне — к семейству ободранных, нежизнеспособных и распадающихся на куски существ. Мы согласились, что Анджело-Мишке надлежит умереть. То есть нет, мы признали другое — что он де-факто уже умер и соответственно следует организовать ему пристойное погребение.
Рано утром, когда папа разжег огонь в топке — от которой питались теплом все батареи у нас в доме, — Мишка отправился в медленный, суровый последний путь. Прощание с телом проходило торжественно. У топки был выстроен весь наличный боесостав под командой Капитана Картошки. Бойцы отдавали павшему салют. Я прошел маршем и пронес перед собой на подушке безжизненное тело. Следом за мной выступали остальные члены семьи, включая приходящую домработницу, все как один охваченные глубокой почтительной скорбью.
Обряд был кончен. Анджело-Мишка был ввергнут собственной моей рукой в пылающий зев Ваала. И поелику Анджело был не чем иным, как простым мешочком соломы, он сгорел в единый момент.
Провозвестие новых бед. Через несколько месяцев нам пришлось распрощаться и с топкой. Она была запроектирована либо под антрацит, либо, когда антрацита не стало, под единственный возможный заменитель антрацита — коксовопылевой гранулят. Но война не прекращалась, и о коксовопылевом грануляте скоро тоже пришлось забыть, так что топку стало нечем заполнять. Батареи в доме остыли, единственным источником тепла оставалась старая кухонная печь, примерно такая же, как та, которая до сих пор стоит на кухне в Соларе. Эта печь принимала что угодно — дрова, бумагу, картон и прессованный виноградный жмых, расфасованный в брикеты, которые теплились хотя слабо, но долго, и через щелки распространялось приятное мерцание огня.
Примечание к рисунку [326]
Кончина Мишки Анджело меня не опечалила и не привела в ностальгический транс. Возможно, горестные мысли и посещали меня в юные годы, когда я — шестнадцатилетний — переосмысливал свое недавнее прошлое. Теперь же — никакого горя. Ведь я живу не в текучем времени. Я блаженствую в застывшем настоящем. Анджело-Мишка со мной, я его вижу, вижу день его похорон, но вижу и дни его величия, я умею перетекать от одного воспоминания к другому и каждое переживаю как hic et nunc. [327]
326
Надпись на плакате:
«Обогревайтесь итальянскими брикетами „Минерария“».
327
hic et nunc — здесь и сейчас (лат.).
Если это и есть вечность, она прекрасна, зачем я должен был прождать шестьдесят лет, прежде чем заслужить ее?
Ну, теперь мне точно покажут лицо Лилы. Это мне причитается. Однако воспоминания будто приходят сами по себе, по очереди, как хотят. Значит, нужно ждать. Что поделать, других ведь занятий все равно не предвидится.
Я сижу в коридоре около «Телефункена». В эфире комедия. Папа слушает с начала до конца, я у него на коленях, сосу палец. Я ничего не понимаю в происходящем, в семейных драмах, супружеских изменах, провинностях и прощениях, от этих далеких голосов меня клонит в сон. Я перехожу на кровать, напоследок напоминая, чтоб не захлопывали дверь спальни, чтобы свет из коридора шел ко мне. Уже в самом нежном возрасте я исполнен скептицизма и подозреваю, что подарки на праздник Волхвоцарей приносят не Волхвоцари и не летающая на метле Епифания, а родители. Сестру Аду мне в этом убедить не удалось, и в общем не обязательно лишать малявку иллюзий, но сам я в ночь с пятого на шестое января отчаянно пытаюсь не уснуть и подсмотреть, чем будут там заниматься взрослые. Слышу шорохи. Они расставляют под елкой подарки. Утром следующего дня я разыгрываю изумление и восторг, потому что я лицемер, как все дети, и подыгрываю взрослым из корыстных соображений.
О, мне многое известно. Я дошел своим умом, что дети получаются из мам. Но я не выдаю себя. Мама болтает с подругами на женские темы (такая-то в положении… ммм… в интересном… у другой киста… ммм… яичника). Собеседница на это — шш! тут ребенок ходит рядом! — мама говорит, не обращайте внимания, он еще не дорос такое понимать. Я подслушиваю под дверью и постигаю тайны жизни.
За округлой дверкой маминого комода прячется книга Джованни Моска «Non `e ver che sia la morte» («Смерти не существует»), это изящное и ироничное воспевание кладбищ: сладко лежать под уютным покровом земли. Я очаровывался гостеприимными страницами, это была моя первая встреча со смертью — еще до зеленых и толстых, как столбы, травинок Валенте. Но как-то утром в пятой главе я наткнулся на следующий сюжет. Мария в минуту слабости побывала в объятиях могильщика. Прошло время, и она почувствовала во чреве какой-то трепет. До тех пор автор держал себя в высшей степени целомудренно. Он лишь намеками давал понять, что там несчастная любовь и что, вероятно, родится на свет дитя. Теперь же он внезапно пустился в натуралистические описания, пронзив мне душу: «В это утро живот ее наполнился шорохами и порханием, будто клетка, полная воробьев… Это ее дитя зашевелилось».