Талисман
Шрифт:
Во время большой перемены, когда мы, галдя и толкаясь, разбирали с подноса завтраки, на стенгазету пришел взглянуть Вадим Петрович. Тахирка, бедная, чуть не подавилась. А он постоял у газеты, посмотрел — и, как всегда, быстро пошел к выходу. Но подобревшие глаза его, обежав наши лица, успели отыскать Тахиру, притихшую и с хлебом за щекой.
— Угу, газету она здорово нарисовала, — нехотя согласилась Танька. И снова прищурилась: — А Мага? У кого Римка каждый день уроки сдувает? И всего-то разочек платье свое на нее напялила… Да что! В классе никто с Римкой
Я задохнулась от обиды. Кому-кому, а Таньке не следовало повторять Римкиных слов.
… Это случилось на физкультуре, сразу после классного диспута «Тебе комсомолец имя». На диспуте я выступала два раза: что-то такое сделалось со мной необыкновенное! Меня всю трясло, когда заговорила о Зое и Лизе Чайкиной, особенно же когда я сказала, что уверена: защищая Родину, каждая из нас совершила бы подвиг!
Елизавета Ивановна даже прослезилась. Но девчонки отчего-то избегали смотреть на меня, а Танька всю перемену пропадала где-то.
Потом у нас была физкультура. Веселая: после серьезных разговоров всем было приятно прыгнуть через «козла». Наконец, подошла и моя очередь. Я разбежалась, оттолкнулась, коснувшись ладонями спинки «козла», пошире развела ноги… И тут старенькие шаровары затрещали на мне — и Римка, хохоча и тыча в меня пальцем, закричала:
— Герой — штаны с дырой! Ха-ха-ха! Смотрите!
Никогда не забуду, как она крикнула и какое у нее было лицо. Это лицо я ненавижу, не-на-ви-жу! Но Танька? Как она могла?
Мне не хватило воздуха.
— Да вы… Да ты… Эх, ты… четверть человека!.. Ну и ступай к своей Риммочке, дари платочки, становись перед ней на задние лапки.
— Да уж лучше один раз постоять на задних, чем каждый день реветь белугой.
Она сказала это так убежденно, что я растерялась. Хотела ответить ей — и не нашла слов. Я вдруг поняла: мне с моей Танькой не о чем разговаривать…
— Ну, все! Пообщались… Тебе сюда? А мне в другую сторону!
Теперь я хожу в школу одна. И в столовую тоже.
Фарберушки сначала звали меня, ждали, как всегда, у школьного крыльца. Но я отказывалась идти с ними под первым подвернувшимся предлогом.
— Зря ты так, — с сожалением сказала, наконец, Роза. — Мы тебе ничего плохого не сделали…
Не сделали? «Да вы предаете меня каждый божий день!» — хотелось мне крикнуть Розе. Но сказала я совсем другое. Убийственно вежливо я объяснила ей, что не нуждаюсь больше в их обществе…
Так лучше! Никто мне не нужен! Или я никому…
Даже Вовка меня забросил. Не приходит, не свистит на заборе. А чего ему приходить? У них там весело, интересно. Из нашего двора слышно, как они хохочут. А громче всех дядя Миша.
Везет же людям на гостей! Вовка заважничал, что это их знакомый: то кобуру наденет, то фуражку (фуражка здорово ему идет). А сам ходит по пятам, не знает, как угодить дяде Мише.
Или дядя Миша ни при чем и это Танькина работа? Простить мне не может, что Вовка тогда написал «Л», а не «Т». А теперь, когда мы в ссоре, и подавно. Наговорила, поди, на меня… Неужели же Вовка поверит ей?! Я не хочу признаваться, но мне очень не хватает Вовки.
В зал он теперь не приходит. Торчит у себя в классе, когда ни загляни.
Зато в зал прибегает Сережа, и я могу смотреть на него, сколько захочу. Куда уж Вовке с его ушищами.
Но я как-то забываю теперь смотреть на Сережу.
Неприятности (или простуда) все-таки доконали меня. Как-то вечером у меня случился сильный жар. С бредом! Странно, но я прекрасно запомнила свой бред: по потолку, а потом по стене вереницей шли ко мне какие-то маленькие, с молоточками в руках. У них были серые, мягконькие тела — из паутины, жирной и рыхлой, что годами собирает пыль по темным углам. Неслышные, мерзкие, они гуськом спускались ко мне по стене и ударяли в голову молоточками. Я следила, как они спускаются — ниже, ниже, к спинке кровати… к подушке… к моей голове! И тут я вскрикивала от боли.
А еще ругалась с ними. Сама я этого не помню, но мама рассказывала после, что я кричала им, плача: «А я не поддамся! Все равно не поддамся!»
Следующие дни я много спала — такая вдруг навалилась усталость. Мне даже читать не хотелось… Про школу лучше было не вспоминать. Наверное, от слабости моя обида на девчонок стала еще сильнее. Я чувствовала, что готова зареветь в любую минуту.
А еще я ждала. Ждала, что стукнет дверь и ворвется Танька, заохает надо мной и всплеснет руками. И вывалит на меня все школьные новости скопом, и главную среди них: как девчонки раскаиваются, что довели меня до болезни. Про ссору нашу Танька и не вспомнит, а придется к слову — махнет рукой: «Да я об этом и думать позабыла!»
Или в дверь — тук-тук! Тук-тук! — постучится Вовка. Неловко придвинет стул к постели, сядет и станет рассказывать о чем-нибудь постороннем, взглядывая на меня исподлобья синими-синими глазами. И ни словом не заденет того, что приключилось со мной…
Я видела это так ясно! Но ко мне никто не приходил…
Люська была счастлива, что я заболела. Она завалила меня своими книжками и, устроившись в ногах, требовала, чтобы я читала их ей одну за другой. Потом мы играли в дочки-матери (мамой, конечно, была Люська, но строгой, как бабушка). Под конец, изрядно надоев мне, Люська явилась лечить меня — с армией пустых пузырьков и противно холодной резиновой грелкой.
И тут неожиданно ко мне пришла Мага.
Я смутилась нашего старого одеяла, грелки, которая лежала у меня на лбу. А Люська обрадовалась новому пациенту. Немедленно сунула Маге «градусник», пипеткой капала «капли» в стакан…
Мага была с портфелем: принесла мне уроки. Тихим своим голосом объяснила по алгебре новый материал.
Мне хотелось узнать: что девчонки? Вспоминают меня? Раскаиваются?
Но Мага молчала об этом. Рассматривала отцовские этюды, листала книги с моей полки. Глаза ее, когда поднимала их на меня, смотрели, как всегда, издалека.