Танго смерти
Шрифт:
Немцы пригнали жидов выносить трупы из тюрьмы, среди них я увидел и Йоську, в его глазах был такой испуг, что я подошел к немецкому офицеру и сказал:
– Это музыкант, композитор. У него руки не приспособлены к такому труду. Нельзя ли его отпустить?
Офицер посмотрел на меня с изумленной улыбкой:
– Физический труд еще никому не повредил.
По его произношению я понял, что он австриец, и продолжил:
– Вы бы знали, как он исполняет Штрауса! А Гайдна!
– Да вы хитрец! – засмеялся офицер. – Вы догадались, что я австриец, и теперь пытаетесь меня растрогать? А что бы вы делали, если бы я оказался пруссаком?
– О, тогда бы я пропал! – сказал я, намекая на то, что прусская музыка известна разве что специалистам.
– Хорошо, позовите его.
Когда Йоська подошел, я заметил, как дрожат у него пальцы, офицер спросил:
– Вы музыкант и композитор? И любите австрийскую музыку?
Йоська
– Люблю больше всего. Она такая жизнеутверждающая, такая светлая…
– И кто из австрийских композиторов вам больше всего нравится?
– Игнац Якоб Гольцбауер, – гордо продекламировал Йоська, а офицер просто остолбенел.
– Действительно? Я никогда о нем не слышал.
– Он родился в 1711 году в Вене, был дирижером оркестра венского Бургтеатра, придворным капельмейстером в Штутгарте и в Мангейме, где и умер в 1783 году. Написал шестьдесят восемь симфоний, двадцать одну мессу и тринадцать опер, среди которых «Сын леса», «Гюнтер фон Шварцбург» и «Танкред», – протараторил Йоська как по-писаному и, может, продолжил бы и дальше, но офицер, явно ошеломленный, остановил его:
– Можете идти. У вас хороший товарищ.
Йоська пошел, а тем временем людей перестали пускать в здание тюрьмы, потому что жиды уже всех вынесли во двор, а оттуда начали выносить и складывать перед тюрьмой. Люди переходили от трупа к трупу, пытаясь кого-нибудь узнать, хотя это было трудно, трупы были ужасно изуродованы. Вот какая-то женщина узнала своего сына только по ботинкам, которые пошил ему отец, лицо опухшее, без носа и без глаз, она падает на него и причитает:
– О Господи! О Боже милостивый! За что ж он такие муки терпел! Юрасик мой! Где твои ясные глазки?! Где твои белые зубки! Где твои золотые кудри? Исчадия ада! Что же вы надела ли! Чтоб вас земля в себя не приняла!
Плач доносится отовсюду, и проклятия, проклятия, проклятия… Вдруг, когда уже со двора забрали все трупы, воздух рассекает крик – во дворе нашли присыпанную землей яму, полную трупов, Люди хватают в руки кто что может, любое орудие, которым можно раскидывать землю, и вот перед их глазами предстает еще одно жуткое зрелище – это уже не трупы, это именно человеческое мясо в лохмотьях и голое, руки у всех скручены за спиной колючей проволокой, у всех – и у девушек тоже. Немцы зовут жидов и снова приказывают доставать трупы из ямы и раскладывать во дворе, но никто на это спокойно смотреть не может, за работу берутся все, мы с мамой тоже, ведь нашего дядю мы так и не нашли, в душе еще теплится надежда, что ему удалось спастись. И снова толпы людей набиваются во двор, и снова всматриваются в каждого, заливаясь слезами и прикладывая к носу платок, фуражки или просто ладони, потому что смрад бьет в ноздри, кто-то не выдерживает и возвращается, а так как узнать по лицу уже невозможно, то осматривают одежду, выворачивают карманы, любая вещь – расческа, бумажка, платок, огрызок карандаша – может пригодиться. Так и мы узнали моего дядю, маминого брата, только благодаря свитеру, который когда-то принадлежал моему папе и мама собственноручно нашила ему кожаные заплатки на локтях. Тут же объявилась и тетка и присоединилась к хору рыданий, сотрясавших стены тюрьмы. Только моя бабушка, профессиональная плакальщица, плакала молча, глядя на тело своего сына – отца Мирослава, впервые она плакала без слов и крестилась, когда мы снимали распятого отца и когда заправляли в живот его внутренности и перевязывали каким-то тряпьем, чтобы они не вываливались, и плач тот был самый жалобный из всех, которые она при жизни исполняла, потому что потеряла она сразу обоих сыновей, а я, глотая слезы, побежал искать телегу, нашел быстро – как раз должна была ехать одна телега на Яновское кладбище с телом молодой девушки, я упросил мужика, чтобы он разрешил положить на телегу и двух моих дядей, мужик согласился, и мы всех их пристроили сидя, в ряд, у той девушки были черные губы, а когда телега затряслась по мостовой, с девушки сполз цветастый платок, который покрывал ее плечи и грудь, и я увидел на месте грудей страшные опаленные раны, отец ее шел возле лошади, понурив голову, и не оглядывался, мама снова завернула девушку в платок и края платка привязала к краям телеги так, чтобы девушка не раскачивалась. На кладбище таких, как мы, было немало, трупы свозили из всех трех тюрем, могильщики не успевали копать могилы, им помогали родственники погибших, священники и монахи правили службу Божью и не могли сдержать слез.
После этих поспешных похорон я возвращался домой как очумелый, оставив позади маму и бабушку, я брел, пошатываясь, а перед глазами стояли тела замученных, и та девушка с черными губами, девушка, которую я узнал не сразу, такая она была истерзанная и окровавленная, но там, на кладбище, моя мама и бабушка обмыли ее водой из колонки, прежде чем похоронить, и я узнал ее и захлебнулся слезами от отчаяния, ведь те черные губы я целовал,
26
Уже поднимаясь по лестнице в квартиру Милькера, Ярош услышал звуки ссоры, старик с кем-то ругался, его голос то становился громче, то стихал, женский голос что-то робко отвечал, словно оправдываясь, потом застучали каблуки по полу, дверь на лестничную клетку резко распахнулась, и из нее выскочила раскрасневшаяся и разгневанная девушка, сжимая в руках скрипку, а вслед ей неслось:
– Можете больше не приходить! Из вас никогда ничего не получится! Лучше идите чебуреками торговать!
Ярош отступил к стене, а девушка промчалась мимо него вихрем и застучала каблуками по лестнице, брызжа обрывками слов и фраз. Милькер встретил его на пороге, тяжело дыша.
– Вот коза! Вот коза! Ни капли терпения нет. Она что думает? Что музыка – это игрушки? Музыка – это жизнь! Не она тебе, а ты ей должна отдаваться! – кричал он вниз, перегнувшись через перила. – Это не она живет для тебя, а ты должна жить для нее! Дышать ею, пить ее и есть! Ты вся должна стать музыкой! Вся! С ног до головы! До последнего своего вздоха! – потом кивнул Ярошу, чтобы тот заходил, и уже в комнате продолжил: – Уже почти! Почти! Еще бы немного! Но она не имеет терпения, говорит, что лучше сыграть уже не сможет. А я уверен – сможет. Оставалась самая малость. Всего несколько нот… И дело не только в том, чтобы воссоздать танго, а в том, что если она сможет сыграть эти ноты, она станет тем, кем и мечтала стать, – мастером.
– И что теперь? Будете другую ученицу искать?
– Зачем другую? Она вернется. Я ее уже хорошо изучил. Вернется…
Милькер знал, что говорит, ведь Ярка оказалась в его плену, в каком-то невероятно магическом плену, теперь она знала о нем очень много, о его жизни, об утраченных друзьях и погибшей семье, гуляя с ним по городу до урока и после, она узнавала много такого, о чем и не подозревала, хотя уроки эти ее хорошенько изматывали, потому что старик заставлял играть одну и ту же мелодию десятки раз, всякий раз находя какой-то недостаток, который был заметен только ему, а когда он вынул из футляра свою старую скрипку, которая своей поверхностью напоминала изборожденное шрамами лицо воина, и протянул ей, а она провела робко смычком, то почувствовала, что скрипка издает какие-то удивительно тоскливые звуки, ничем не похожие на те, которые рождались ее скрипкой, и когда она попыталась сыграть на ней ту же самую мелодию, которую играла уже множество раз, ее вдруг охватил непонятный страх, она увидела, как загорелись глаза у старика, просветлело лицо, и руки сложились, как для молитвы, он явно поплыл в облаках, лениво покачиваясь, как перышко в воздухе, но у Ярки закружилась голова, показалось, что она теряет рассудок, рука невольно резко взмахнула смычком и извлекла что-то острое, как нож, то, что резануло по сердцу старика, и именно тогда он разозлился, наорал на нее, было такое впечатление, что она этим резаным звуком грубо вырвала его из каких-то тайных грез, она пыталась объяснить, что еще не привыкла к его скрипке, но он и слушать не хотел, и тогда она убежала. На улице засомневалась, раздумывая, куда идти, в конце концов направилась в скверик неподалеку и, сев на скамью, задумалась.
Сумерки окутали улицу, вот от Милькера вышел профессор и зашагал в сторону центра, Ярка увидела, как из тени по другую сторону улицы выплыл мужчина невысокого роста и сначала последовал за профессором, но вдруг остановился и, задрав голову, посмотрел на окна Милькера, в которых как раз зажегся свет. Ярка тоже взглянула вверх и увидела такое, от чего еще долго не могла прийти в себя: на фоне полупрозрачной шторы виднелся силуэт мужчины, который держал одной рукой скрипку и водил по ней смычком, зажатым в зубах.