Танки повернули на запад
Шрифт:
Мы с Коровкиным подняли лейтенанта Кузьмина к себе, стараясь не смотреть на сапог с торчавшей из него костью. Сапог держался то ли на брючине, то ли на уцелевшем сухожилии. Над коленом перебитая нога была туго схвачена тонким ремешком от планшета.
Я наклонился над бледным, потным лицом лейтенанта. Едва разобрал движение серых губ:
— Нога… тю-тю?
Но и он не смотрел вниз.
Коровкин, не раздумывая, скинул с себя телогрейку и комбинезон, бросил их механику-водителю.
— Одевай, не в Сочах. Давай с радистом на броню.
Мне
— Знаю его — Шустов… Подумать только: горящий танк вел! Гимнастеркой огонь тушил…
Мы доставили экипаж на медицинский пункт: Кузьмина с оторванной ногой, раненного в руку стрелка-радиста Добрянского и механика-водителя Шустова, покрытого ожогами.
Однако со временем все трое вернулись в свою бригаду. Первым Добрянский, вторым Шустов, а через несколько месяцев и Кузьмин. Да, да Кузьмин. Уволенный вчистую из армии, он на протезе добрался до своей бригады, подходившей уже к Днепру. Вначале Горелов поручил ему занятия с пополнением. А когда пополнение пустили в бой, Кузьмин, прихрамывая, подошел к новенькой «тридцатьчетверке», нежно похлопал ее по броне: «Не кручинься, Маша, будешь ты моя».
И не расставался с ней до самого Берлина.
Вечером, когда были подсчитаны потери и трофеи, мы сидели в маленькой, тесной землянке Горелова. Уже миновало несколько часов после боя, а возбуждение не исчезало.
Горелов, в меховом жилете, в расстегнутой по-домашнему гимнастерке, без ремня, порывался шагать по землянке. Но тут не разгуляться, особенно ему, длинноногому, широкому в плечах. Три шага вперед, три назад. И голову предусмотрительно пригни, чтобы не стукнуться о грубо обтесанные солдатским топором бревна.
В эту ночь родилась наша дружба — едва ли не самое светлое в моей жизни за тяжкие годы войны.
Разговор был беспорядочен, сумбурен, но неизменно откровенен.
Горелов потянулся к нагрудному карману гимнастерки и басовито засмеялся:
— Держу пари, не угадали. Думаете, жена? Ничего подобного. Дочь.
Он достал из целлофанового пакетика снимок с круглой мордашкой. Из-под аккуратно подстриженной белокурой челки в объектив пристально смотрели большие светлые глаза.
— А жены нет. Не фотографии, а именно жены, — и он рассказал обо всем. О безоблачной — так ему сейчас представлялось — семейной жизни, о неожиданном гром среди ясного неба — уходе жены к одному приятелю.
— Неплохой, по-моему, парень. Слышал про него и не очень хорошее. Но больно соблазнительно посчитать его мерзавцем, ее мерзавкой. А они не таковы. И все-таки чего-то не понимаю. Может быть, потому, что таились… Боялась она признаться. Предпочла бегство. Письмишко на столе оставила. Как будто на часок отлучилась и второпях черкнула: «Вовуля, — мол, — каша в одеяле под подушкой. Я у Клавы. Скоро приду». Есть тут какая-то бесчеловечность. Ребенка бросила… Но ребенка она любит. Меньше, чем я, однако любит. Знала: если заберет, я не выживу. Не верите?.. Мать ее со мной и с внучкой осталась. Осудила дочь свою.
— И вы осуждаете?
—
Так говорим мы, перескакивая с одного на другое, возвращаясь к неоконченным темам и снова бросая их.
— Кончили сегодня с Брауном или нет? — басит Горелов.
— В основном кончили.
— Я вчера вдруг понял: немцы все едино уйдут из-под Ржева. Мы не сомкнулись с Западным фронтом, не окружили их — силенок пока не хватило. Но они после Сталинграда чуют: поднатужимся — так хватит. Боятся теперь котла, как черт кадила. Браун наступал, чтобы обеспечить коммуникации для отхода.
Я кивнул головой:
— Командир корпуса так же считает.
— Примерно можно прикинуть, куда немцы хотят перебросить войска. Думаю, к Орлу. Помните, полк, который Бурда повстречал, торопился ко Льгову. Два дня назад мы транспортный самолет сбили. Помешали господам офицерам до Орла долететь.
— Видимо, немцы вытекут из Ржевского кувшина. Досадно, конечно. Но ведь не смогли они уйти отсюда в конце ноября, в декабре. Наоборот, тогда подбрасывали пехоту.
— Любопытная ситуация, — задумался Горелов. И неожиданно спросил:
— Выходит, тот грозный приказ нашей Ставки — взять Смоленск, Вязьму, Ярцево, Духовщину, перейти на зимние квартиры — сочинялся для немцев?
— Выходит.
— Дезинформация, чистейшая дезинформация противника. Ведь о южных фронтах, о Сталинграде ничего не говорилось… Но и здесь не зря пролили танкисты свою кровушку: не дали Гитлеру перебросить под Сталинград 9-ю общевойсковую и 3-ю танковую армии, не позволили ему маневрировать резервами… Конечно, славы нам большой не достанется. Что попишешь! Сочтемся славою… Радует то, что и мы в здешних лесах и болотах на Сталинград работали.
Горелов оживился:
— Николай Кириллыч, давно вожу с собой бутылку «Цинандали». Жду случая распить. По-моему, случай приспел…
Не спеша мы цедим грузинское вино, закусываем галетами. Горелов отодвигает на край стола бутылку, сдувает с карты крошки и снова водит по ней тупым концом карандаша:
— Теперь бы сюда вот рубануть!
Я легко благословляю его и сам черчу мощные стрелы, пронзающие гитлеровскую оборону.
Но эти грозные стрелы так и остались на картах и на нашей совести. События с извечной фронтовой неожиданностью круто повернули.
— Наш брат предполагает, а Ставка располагает, — вспоминал потом Горелов ту беседу.
В один ничем поначалу не примечательный день пришла телеграмма из Ставки. И день этот сразу стал необычным.
Катуков торопливо сортировал бумажки и совал их в «министерский» портфель:
— А эта справочка сгодится, как полагаешь, Кириллыч? Эту цидулю брать?
Но поди угадай, какая бумажка потребуется Михаилу Ефимовичу, какая — ни к чему. В телеграмме всего несколько слов: «Немедленно самолетом в Москву».