Татуировка с тризубом
Шрифт:
А я как раз крутил себе Laibach [144] с мобилки.
– Свечку зажгите, - сказал он, когда выходил, и указал на пять гривен, так же лежащие на торпеде. – И помните, Христос воскрес.
Я вырубил Лайбах, врубил радио. Кто-то чего-то трындел про украинский генотип.
Таки он воскрес, потому что это была пасхальная неделя по-гречески, некоторые в Турке ходили в вышитых рубахах, а на них – пуховики с базара, турецкие подделки адидас и найк, они ходили туда-сюда по брусчастке, уложенной всего десять лет назад, и которая уже немилосердно крошилась и выпучивалась.
144
Laibach (Лайбах —
– Википедия
Турка - это конец света, - говорили мне знакомые во Львове и Дрогобыче, маленькое такое дерьмецо на самом конце света. Дальше ничего уже нет. То есть – Польша есть. Но прохода туда нет.
В Турку, - рассказывал один коллега, - народ ездил с рюкзаками, молодые сейчас, - говорил он, - наверняка туда уже не ездят, не те времена, а вот мы ездили. В Карпаты, волшебство, понимаешь, горы, тайна, бойки, опять ж, граница недалеко, близость чужого мира, интересное было дело. Короче, приезжаем мы в эту Турку на машине одного приятеля, а тут один местный как вхуярил нам в бок своей "ладой"! И убегать. Едва смог, - рассказывает, - номера его записать, а тут другой – хуяк! Ну мы, - говорит, - в милицию, показываем эти записанные номера, милиционер перед тем браво так заявлял, что он никому не позволит, научит законопослушанию, на его участке такие вещи не могут случаться. Проверяет номера – и тут же киснет. Слушайте, говорит он, и с такой печалью, тут я ничего сделать не смогу. Потому что один – это мой кум, а второй – товарищ по работе. А мы же тут все одна семья – и руки раскладывает.
В Турке и правда был виден конец света. Автовокзал выглядел, более-менее, так же, какими я представляю себе автостанции в Перу: бетон, сухая земля и люди с оттенком кожи чуточку темнее, чем в паре сотнях метров отсюда. Бойки, говорящие на русинском наречии, потомки волохов, прибывшие сюда очень давно через карпатские перевалы, гоня перед собой свои стада. На мужчинах были старые свитера, у женщин на головах платки. Ниже было уже тепло, а здесь все еще голые деревья и едва пробивающаяся трава.
Но центр был чистенький и приятный той чудесной, позволяющей вздохнуть чистотой конца света. Там стоял старенький каменный дом, притворяющийся сецессионом довольно-таки неуклюжим, провинциальным образом, но было похоже на то, что это была одна их крупнейших исторических памяток городка. В домике размещался магазин с кофе, которым пахло на половину улицы. Я вошел вовнутрь. Хозяин ужасно скучал. И в магазине. И в городе. И знал ведь, говорил всех. Во всяком случае, в лицо. Он налил мне кофе в беленький пластмассовый стаканчик. Напиток был просто превосходный.
Когда-то, при Союзе, рассказывал он, оно было лучше. Можно было посмотреть мир. Ездил, рассказывал он, повсюду. Во Львов. И даже в Ровно. Сам он был инженером, так его возили. В командировки, на какие-то контроли. А сейчас… Он махнул рукой. Ничего, одна только лавка с кофе и лавка с кофе.
Он налил мне второй стаканчик, сказал, что за счет заведения. Проклинал русских и хвалил Союз. Потом пришли другие клиенты. Они заказывали кофе, и он им его наливал, в белые, пластмассовые стаканчик. И все говорили о том, что при Союзе было лучше. И проклинали русских.
В Турке висели плакаты, сообщающие о смерти Романа Мотычака. Сорок пять лет, погиб в зоне АТО. На черно-белой фотографии у Мотычака было серьезное лицо, и он не знал толком, как позировать: что сделать с руками, какое надеть выражение лица. Так что его снимок был немного похож на фотографии индейцев, сделанные на переломе XIX и ХХ веков. Еще на плакате было написано, что он "принимал активное участие в Революции Достоинства" в качестве члена 29-1 Бойковской Сотни. Жена осталась одна с двумя детьми. Нужна помощь.
Мотычак жил в селе Лимна, по-польски Ломна. В двух километрах от польской границы. С другой стороны были Бещадское и Лютовское поселения, которые, о чем мало кто знает, были присоединены к Польше лишь в 1951 году, а в течение этих нескольких лет в составе Украинской ССР они назывались село Шевченко. До Донбасса отсюда было более тысячи
Заканчивался он красиво. Холмы были зеленые, они приносили облегчение. Этот здесь конец света приносил облегчение. Тем, что свет здесь заканчивался. Что это уже и все. Дома были деревянные, а ограды, чтобы облегчить себе, тянулись к дому. Но даже здесь, даже на самом конце света, нельзя было отдохнуть от народа. От Украины. Даже здесь, все, что было можно, красилось в желто-синий цвет, пускай то были серые сараи и мастерские.
Село было длинным, церквей несколько. В начале, в средине и в конце. Чтобы каждому хватило. Остановился я возле последней, потому что за ней, на холмике, я видел кладбище.
Я вышел из машины, стараясь не раздражать стада гусей, которые бросились на меня, вытягивая шеи. Зелень, протоптанные дорожки, высохшая грязь, древесина и холмы. Я все это знал. Из своего, было так или не было, дико-европейского подсознания, из детства – не знаю. Во всяком случае, Лимна напоминала мне детство.
Деревянная церковь была другая. Немного чужая, но не до конца. Сам я рос в таких местах, где церквушки не пахли деревом, а пахло холодным запахом костёльного камня и штукатурки. Но все остальное было точно таким же. Точно такие же узенькие тропки между купами травы, такой зеленой, что на глаза набегали слезы. Такой же желтый песок, перемешанный с куриным дерьмом, словно с пластилином. Точно такие же ограды. Деревянные церкви в моем мире практически исключительно существовали в виде музеев, как часть выставки скансенов, на которую меня водили ребенком, и когда я видел их действующими, вот так, нормально – мне это казалось чем-то неестественным. Здесь, перед церквушкой сидел какой-то здоровый тип и игрался ключами, он был похож на чудака или даже юродивого. Я спросил священника. Мужик указал в сторону холма. А там шли похороны. Как раз начали петь псалмы, и пение неслось над полями, над холмами, и я даже представлял, что какие-то клочки этих псалмов летят над польскими Лютовисками, где, в свою очередь, в баре ишрает что-то из Кайи и Бреговича, или Мунек Стащик поет про "зеленый Жолибуж, ёбаный Жолибуж" [145] .
145
Кайя и Брегович – альбом Горана Бреговича и польской певицы Кайи, выпущен в 1999 году. Рекомендую!
Зыгмунт (Мунек) Стащик – вокалист группы Т.Love. А вот песня называется "Варшава" (2007).
Я кивнул головой мужчине с ключами и пошел в сторону кладбища. При этом я старался не обращать на себя внимания, но из-за заборов меня облаяли собаки, и участники похорон тоже поглядывали на меня. Мне было стыдно, что я отвлекаю собой их внимание от покойника и пытался сжаться, исчезнуть, сделаться невидимым, насколько можно – но с полдороги возвращаться смысла не было. У входа я встретил какую-то старушечку и шепотом спросил у нее, где лежит Роман Мотычак. Она указала мне могилу, покрытую желто-синими цветами и флагами. Собственно говоря, к ней я мог бы уже и не подходить. Мне просто хотелось увидеть, где покоится. Как покоится. И как это оно: покоиться на самом конце света после того, как ты погиб за его другой конец. Как это: жить столь близко с линией смены реальностей, потому что мне как-то не давала покоя мысль, что если бы в том 1951 году, в процессе изменения границы с СССР, у кого-то над картой дрогнула рука, то Роман Мотычак мог бы стать, допустим, польским эмигрантом в Лондоне, искать счастья в Варшаве, в Жешове, возможно – в Кросно. Или, попросту, в Ломной. И Донбасс был бы для него таким же далеким миром, как Момбаса. Как Лимна для жителей Лютовиск. Как это оно: позволить себя убить за что-то, что является частью громадного представления, ибо все национальные конструкции являются громадными представлениями, иллюзиями, которые в какой-то момент становятся реальностью настолько очевидной, настолько материальной – словно пуля, которая во имя этих иллюзий летит и разрывает кожу, кости, мышцы, внутренние органы.