Таящийся ужас 3
Шрифт:
— Насколько мне известно, пока только два.
— Два? — переспросил Ван Райтен.
Этчам снова покраснел.
— Я как-то раз подсмотрел через щелку в его палатке… Мне подумалось, что, несмотря на все его протесты, я должен продолжать заботиться о нем, тем более что сам он не в состоянии это делать.
— Согласен с вами, — кивнул Ван Райтен. — А вы сами видели, как он их срезал?
— Да, оба раза. И я думаю, что с остальными он поступил таким же образом.
— Сколько, вы говорите, было у него таких опухолей?
— Несколько десятков, — ответил Этчам.
— Как у него с аппетитом?
— Просто волчий. Съедает больше, чем два носильщика.
— Ходить
— Передвигается кое-как, только все время стонет, — сказал Этчам.
— Значит, говорите, температура невысокая? — задумчиво пробормотал Ван Райтен.
— Да, не очень.
— Он впадал в бред?
— Не более пары раз. Сначала — когда появилась первая опухоль, потом еще раз. В те моменты он не позволял никому даже приблизиться к нему. Но нам было слышно, как он все говорит, говорит без умолку… Слуги очень пугаются.
— В бреду он пользуется их местным наречием?
— Нет, но это какой-то очень близкий диалект. Хамед Бургаш — это один из наших занзибарцев — утверждает, что он говорит на языке племени балунда. Я тоже немного с ним знаком, хотя всерьез никогда не занимался. Стоун за неделю освоил язык манг-батту лучше, чем я смог бы за год. Но мне показалось, что я тоже различил несколько слов. Во всяком случае, носильщики из этого племени тогда не на шутку перепутались.
— Перепугались? — недоверчиво переспросил Ван Райтен.
— И занзибарцы тоже, даже Бургаш. Да и я немного струхнул, правда, по другому поводу. Дело в том, что он говорил разными голосами.
— Что-что? — не удержался Ван Райтен.
— Да, — повторил Этчам, причем сейчас он казался более возбужденным, чем прежде. — Это были два разных голоса, как при беседе двух людей. Один был его собственный, а другой — очень высокий, пронзительный, блеющий какой-то, ни на что не похожий. Первый, более низкий, вроде бы проговорил нечто, похожее на «голова», «плечо», «бедро» — на языке манг-батту, разумеется, и еще, кажется, «говори» и «свисти»; а второй, писклявый, так пронзительно проверещал: «убить», «смерть» и «ненависть». Бургаш тогда подтвердил, что тоже слышал эти же слова. Он знает манг-батту гораздо лучше меня.
— А носильщики что сказали?
— Они только повторяли: «Лукунду, лукунду», — ответил Этчам. — Я не знал этого слова, и Бургаш пояснил, что на манг-батту оно означает «леопард».
— Он ошибся, — проговорил Ван Райтен. — На диалекте это означает «колдовство».
— Меня бы это не удивило, — кивнул Этчам. — Одних этих двух голосов было бы вполне достаточно, чтобы поверить в магию.
— И что, один голос отвечал другому?
Даже сквозь плотный загар Этчама можно было заметить, как он побледнел, точнее, посерел.
— Иногда они звучали одновременно, — как-то хрипло произнес он.
— Оба сразу?!
— Да. Другим тоже так показалось. Но это еще не все.
Он сделал паузу и окинул нас беспомощным взглядом.
— Скажите, может человек что-то говорить и одновременно свистеть?
— Что вы имеете в виду?
— Мы слышали глубокий, низкий, грудной баритон Стоуна, а между словами слышался другой — резкий, пронзительный, иногда чуть надтреснутый звук. Вы ведь знаете, что как бы ни старался взрослый мужчина издать тонкий и высокий свист, тон у него все равно будет отличаться от свиста мальчика, женщины или маленькой девочки. У них он больше похож на дискант, что ли. Так вот, если вы можете представить себе совсем маленького ребенка, который научился свистеть, причем практически на одной ноте, то этот звук был именно таким, только еще более пронзительным, и он прорывался на фоне низких тонов голоса Стоуна.
— И вы не бросились ему на помощь?
Этчам
— Стоун не привык кому-либо угрожать, но в тот раз его слова прозвучали именно как угроза. Немногословно, совсем не как больной, он просто… он просто произнес твердым и спокойным голосом, что если хотя бы один из нас — я ли, проводник ли — подойдет к нему в тот момент, когда все это происходит, то этот человек умрет на месте. Причем на нас подействовали не столько сами слова, сколько то, как он их произнес: словно монарх объявлял своим подданным, что хотел бы в одиночестве встретить свой смертный час. Естественно, ослушаться его мы не могли.
— Понимаю, — коротко бросил Ван Райтен.
— А сейчас он очень плох, — беспомощным голосом повторил Этчам. — И я подумал, что, возможно…
Даже несмотря на тщательно выверенное построение его фраз, нетрудно было заметить, что он испытывает к Стоуну искреннюю любовь и подлинное сострадание.
Как и многим другим способным и компетентным людям, Ван Райтену в известной степени был присущ довольно жесткий эгоизм, и именно в тот момент он дал о себе знать. Он сказал, что во время нашего путешествия мы, как, видимо, и Стоун, проявляли искреннюю заботу о благополучии всех членов экспедиции; затем добавил, что отнюдь не забыл про солидарность, связывающую двух исследователей, однако тут же заметил, что едва ли стоит подвергать серьезному риску судьбы группы людей в угоду интересам одного-единственного человека, которому к тому же, очевидно, уже ничем нельзя помочь. И намекнул, что если мы до сих пор с большим трудом добывали на охоте пропитание для одних себя, то после объединения отрядов эта задача усложнится вдвое, и мы наверняка столкнемся с проблемой самого настоящего голода. Отклонение от запланированного маршрута на целых семь дней пути может подвергнуть смертельному риску всю нашу экспедицию.
В словах Ван Райтена, несомненно, присутствовали и логика, и здравый смысл. Этчам сидел с поникшей головой и виноватым видом, словно первоклассник перед учителем.
— Я занимаюсь поиском пигмеев, — закончил Ван Райтен. — И намерен искать именно их.
— Тогда, возможно, вас заинтересует вот это, — очень тихо проговорил Этчам.
Из бокового кармана куртки он извлек два предмета и протянул их Ван Райтену. Они были округлой формы, а по размерам превосходили крупную сливу, но не дотягивали до маленького персика — одним словом, они вполне могли уместиться в ладони взрослого человека. Предметы были черного цвета, и поначалу я не понял, что это такое.
— Пигмеи! — воскликнул Ван Райтен. — Ну конечно же, пигмеи! И росту в них не более шестидесяти сантиметров. Вы хотите сказать, что это головы взрослых особей?
— Я ничего не хочу сказать, — бесцветным тоном проговорил Этчам. — Вы сами все видите.
Ван Райтен передал мне одну из голов. Солнце только еще начинало заходить за горизонт, и я смог внимательно ее разглядеть. Это действительно была высушенная голова, прекрасно сохранившаяся; остатки плоти на ней затвердели настолько, что походили на вяленую аргентинскую говядину. На нижнем конце шеи болтались иссохшие лохмотья тканей, а прямо по центру торчал обрубок позвоночника. Крошечный подбородок острым клинышком обозначал выступающую вперед нижнюю челюсть, между втянутыми вовнутрь губами белели почти микроскопические зубы; можно было рассмотреть сплюснутый нос, покатый лоб и ничтожные клочки чахлой волосяной растительности на миниатюрном черепе. Ни одной своей чертой голова не производила впечатления, будто принадлежала младенцу или хотя бы юноше — напротив, она как бы олицетворяла собой зрелость.