Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации
Шрифт:
В
Вокруг последних трех строк элегии и «девы юной» существует целая литература; приведенный отрывок из письма, оригинал которого находится в Государственном Литературном Архиве, а текст Томашевский получил от Цявловской, эти споры, казалось бы, закрывает: Екатерине Раевской в момент ее встречи с Пушкиным было 23 года, ее сестрам Елене — 17, Марии — неполных 15 и Софье — 13, и, хотя «девой юной» элегии «Редеет облаков…» скорей уж должна была бы стать Елена Раевская, ею, пусть и с натяжкой, могла быть и Екатерина. Однако я бы сказал, что в данном случае образ «дева юная» — собирательный, Пушкин собрал его из четырех сестер, которых он превратил в «подруг»: «имя называла» Екатерина, но, в соответствии с требованиями к романтическому стихотворению, Пушкину понадобилась «дева юная». Таким образом, в последних строках стихотворения действительно содержится некий биографический мотив, но какое он имеет отношение к «утаенной любви» — это ведь и вообще не стихотворение о любви (разве что принять за описание любовного переживания строки «сердечной думы полный, Над морем я влачил задумчивую лень»)? С этой точки зрения стихотворение «Зачем безвременную скуку…» в гораздо большей степени «биографично» и, скорее всего, и было написано о чувстве именно к Екатерине Раевской.
К своей трактовке «утаенной любви» Томашевский для убедительности подверстал и тогда же написанные Пушкиным следующие стихи:
Увы, зачем она блистает Минутной, нежной красотой? Она приметно увядает Во цвете юности живой… Увянет! Жизнью молодою Не долго наслаждаться ей; Не долго радовать собою Счастливый круг семьи своей, Беспечной, милой остротою Беседы наши оживлять И тихой, ясною душою Страдальца душу услаждать. Спешу в волненье дум тяжелых, Сокрыв уныние мое, Наслушаться речей веселых И наглядеться на нее. Смотрю на все ее движенья, Внимаю каждый звук речей, И миг единый разлученья Ужасен для души моей.Ссылаясь на письмо Н. Н. Раевского-младшего к матери от 6 июня 1820 года («Не следует предпринимать такое дальнее путешествие бесполезно, особенно в настоящем состоянии Катеньки. Вы ведь знаете, что чуть не решили предписать ей поездку в Италию».) и на одновременно написанное отцом письмо к Екатерине Раевской («Где ты, милая дочь моя Катенька? Каково твое здоровье и здоровье сестры твоей Аленушки? Вот единственная мысль, которая и во сне меня не оставляет…» и «Железные воды делают чудеса во всяком роде расслабления, как и в том случае, в каком ты, друг мой, находишься…».), исследователь полагал, что и это стихотворение адресовано ей, а не ее сестре, болезненной Елене Раевской. Между тем сам тон этого стихотворения не соответствует представлению Пушкина о Екатерине Раевской, о которой он писал в письме к Вяземскому 13 сентября 1825 года, сравнивая с ней Марину Мнишек его «Бориса Годунова» — и одновременно «засвечивая» ее и тем самым окончательно выводя ее кандидатуру из «конкурса» на звание «утаенной любви»: «Моя Марина славная баба, настоящая Катерина Орлова! знаешь ее? Не говори, однако ж, этого никому». А вот поэтической проницательности Пушкина, увидевшего в болезненности ее младшей сестры Елены Раевской обреченность (Елена, самая красивая из сестер, была так больна, что даже не могла танцевать, а впоследствии так и не вышла замуж) и написавшего об этом истинно сострадательное стихотворение, как и элегия «Редеет облаков…» не требующее биографического истолкования, — этой его человечности и чуткости следовало бы отдать должное.
Кажется очевидным, что процитированные в этой главе стихотворения («Зачем
XI
Но для нас на примере элегии «Редеет облаков…» и других южных стихов Пушкина гораздо интереснее и важнее было бы проверить, как Пушкин осваивал Байрона, с которым Раевские вплотную познакомили его во время путешествия по Кавказу и Крыму: не Байрон ли стал источником романтической любовной лирики Пушкина южной ссылки?
Между тем из этих и других стихов Пушкина хорошо видно, как он, начиная свое стихотворение под влиянием чужого, постепенно выходит на собственное, оригинальное решение темы (такому подходу к освоению зарубежной поэзии и прозы он остался верен до последних дней). Таков, например, отрывок «ТАВРИДА», созданный под впечатлением «Фрагмента» Байрона 1816 года («Could I remount the river of my years…»); он и задуман, и начат был, как и байроновский «Фрагмент», в виде свободного размышления о жизни и смерти в форме вопросов к самому себе и ответов на них. Но Байрон весь обращен туда, «после смерти», здесь его уже не волнует и не привлекает; Пушкин же, лишь «заглянув» туда, весь здесь, там его интересует лишь постольку, поскольку он может взять с собой туда то, что ему здесь дороже всего. Основной мотив пушкинского отрывка (стихи Байрона цитируются в моих переводах. — В. К.):
Во мне бессмертна память милой, Что без нее душа моя?Байроновское стихотворение дало Пушкину первоначальный толчок к размышлению, и на этом его влияние кончилось, хотя отдельные места текстуально почти совпадают; далее Пушкин самостоятелен, в том числе и в тех романтических мотивах, которые, в отличие от байроновского «Фрагмента», проявились в «Тавриде». А вот известное стихотворение Байрона, от которого Пушкин оттолкнулся при создании элегии «Редеет облаков…» (чтобы не ломать голову над выбором из многочисленных вариантов перевода этого стихотворения, привожу его в моем):
Звезда бессонных, грустная звезда, Твой зыбкий свет не потревожит ночи, Едва мерцая, словно радость, — та, Что, в памяти взойдя, вернуться хочет; Как счастья миг из прошлого, горишь, Лучом бессильным светишь, но не греешь. Звезда тоски, ты сердцу говоришь С годами все ясней — и холоднее…Байроновский адрес в элегии Пушкина очевиден, так же как очевидно и то, что это стихотворение Байрона стало всего лишь поводом для написания своего, самостоятельного стихотворения. Скупыми средствами — двумя-тремя строками байроновского мотива печальной вечерней звезды и двумя последними строчками своего стихотворения перечислительное описание пейзажа поэт превратил в оригинальную элегию с присутствием жизни и тайны. И когда мы говорим о влиянии Байрона на творчество Пушкина (особенно в его южных стихах и поэмах), следует помнить, что на самом деле Байрон повлиял на него не более, чем любой другой прочитанный им поэт. Пушкин без стеснения использовал ритмы, размеры и сюжеты чужих стихов — вплоть до того, что даже начинал свои стихи едва ли не целиком заимствованными строчками, — но тут же уходил от них, как только его личный опыт начинал расходиться с позаимствованным. В таком способе освоения чужого опыта он утвердился при изучении мировой поэзии, в которой все «перепевали» друг друга, — а он был чрезвычайно начитан.
Романтические мотивы его любовной лирики южной ссылки следовало бы все-таки рассматривать в связи не столько с Байроном, сколько с установками романтизма в кругу его общения доссыльного петербургского периода. А одним из основных мотивов романтизма и была вечная, верная и неразделенная, безнадежная любовь автора как романтического героя произведения. Флер таинственности и безумная любовь, раны любви и тоска любви — все эти атрибуты романтической любви, будучи штампами сами по себе, тянули за собой в стихи и всевозможные образные штампы, вроде «томительный обман», «жестокая судьба», «безумный сон», «узник томный» и т. п. (осененные именем Пушкина, они расплодились в русской поэзии как раз тогда, когда Пушкин стал от них избавляться).