Тайная любовь моя
Шрифт:
Как солнце, ранняя весна
Согрела душу мне, лишила сна.
Тебя, девчонка, знаю я давно,
Мы с детства вместе – во дворе, в кино.
Но я сегодня понял, что отныне
Ты мне дороже, чем вода в пустыне.
Еще не знаешь ты, что я тебя люблю,
Что жизнь свою тебе навеки отдаю.
Так знай, что, невзирая на года,
Я буду помнить о тебе всегда.
А в ночь с пятнадцатого сентября того же шестьдесят первого года прозвучали эти горькие слова:
Прощай
Радость и счастье, ушедшие в прошлое.
Отчего у меня ты последняя,
Почему я тобою брошенный?
Отчего есть любовь без взаимности,
Что калечит порой наши души?
Отчего в жизни нет справедливости –
Почему я не самый лучший,
Что б меня полюбить ты смогла.
Период между этими двумя датами был самым счастливым в моей жизни – то была самая светлая ее полоса.
Я ничего не рассказывал друзьям о моей любимой Людочке. И свое счастье, и личную трагедию переживал в одиночку. Но мои первые стихи, где не было имени любимой, не мог не показать своему другу Косте, литературные способности которого были общепризнанными.
– Пошлость, – одним словом оценил мое творчество главный редактор журнала “Техника идиотов”.
“Идиот”, – мысленно выругался я. Это был конец. Больше для нашего журнала я не сделал ничего.
Но в шестнадцать лет нельзя жить без надежды, и в редкие просветы в бесконечной череде унылых дней я задумал свое авторское произведение – свою “Программу Комплексных Преобразований Социальной Среды”. Я докажу тебе, Костя, что не бездарность и чего-то стою, размышлял, приступая к работе. Вся школа поймет это, читая в журнале главы из моей “Программы КПСС”, которую напишу один.
Но, чем больше писал, тем сильнее утверждался в мысли, что публиковать мой труд нельзя, даже в нашем “подпольном” журнале. Ребята не поймут, а взрослые, попадись им моя работа, мигом определят в советский концлагерь, о котором когда-то рассказывал Федька-полицай.
Нет, свое программное произведение не покажу даже Косте, решил я. Это будет только моей тайной. Впрочем, она не только моя.
Еще в пионерском возрасте от одного старого большевика узнал о неизданной книге Ленина “Совбур”, в которой вождь предупреждал о возможном перерождении советской власти и об образовании касты советской буржуазии, которая создаст монстра – всевластный бюрократический аппарат государственного подавления всякого инакомыслия. Тогда ничего не понял, но его слова запомнил. Тот странный человек добился главного – породил во мне сомнение. Он научил не воспринимать на веру все, что идет от власти, какими бы словами она не прикрывалась.
А чуть позже из рассказов Федьки-полицая, родителей и даже случайных людей, склонных к откровенным разговорам, сделал вывод, что в мире есть официальная правда, а есть реальность, которая может отличаться от нее радикальным образом.
И как всякий идеалист, я стремился сформулировать свое представление о справедливости, которое одновременно устраивало бы и мой разум, и мою совесть.
А став членом общества вольных
Там, где не хватало знаний, или по интересующему вопросу не было никакой информации, выдвигал гипотезы, основанные на логике здравого смысла.
Постепенно рождалась канва будущего “научного труда”. Форма изложения материала появилась гораздо позже, когда были осмыслены причины бурного успеха коллективного труда общества вольных литераторов – наших романа и киносценария. Тогда мне показалось, что лучше всего воспринимался диалог героев, обсуждающих проблему. Так у меня и появились мирно беседующие, или неспешно спорящие, но всегда находящие консенсус, партократ и бюрократ.
Партократу отводилась роль субъекта, формулирующего мысли в виде идеологизированных пожеланий общего характера, уточняемых по ходу дискуссии с курируемым им бюрократом – очевидно чиновником солидного министерства. Ему в том диалоге отводилась роль здравого скептика, привыкшего на государственной службе изящно отказывать абсолютно всем по любому вопросу, который хоть в чем-то заставил бы пошевелиться либо его аппарат, либо, того хуже, его важную персону.
– Хорошо, если бы все жили хорошо, – заявлял, например, партократ свою новую концепцию дальнейшего развития страны на ее многотрудном пути к светлому будущему – коммунизму.
– Хорошо, – соглашался бюрократ, – Но не все смогут – ресурсов и так на всех не хватает, – доступно пояснял он свою, безусловно, верную мысль.
– А если так нарастить, чтоб хватило на всех? – продолжал фантазировать партократ.
– Можно и нарастить, но тогда надо увеличить поголовье трудоспособного населения и бюджет страны.
– В чем проблема? Увеличьте оба из того, что назвали, и дело с концом, – давал ценное указание партократ.
– Увеличить поголовье можно, но тогда еще быстрее вырастет нетрудоспособное и сожрет увеличенный бюджет. К тому же, на все это новое стадо тоже требуются дополнительные ресурсы, чтоб и оно жило хорошо, – апеллировал бюрократ.
– И что вы предлагаете? – сдавался вконец запутанный непосильным напряжением мысли партократ.
– Надо, чтоб массы жили хорошо, а мы с вами отлично. А для этого надо, чтоб это “хорошо” было малобюджетным, то есть не требовало больших затрат. Тогда нам с вами хватит.
– Так малобюджетное “хорошо” это же, по сути, “плохо”. А как же быть с коммунизмом, где каждому по потребностям? – спрашивал партократ, внезапно оживившийся в предвкушении отличной жизни еще до наступления коммунизма, но одновременно почувствовавший обиду за идею.
– Оставьте вы в покое ваш коммунизм. Надо, как говорит сатирик Райкин, “снизить потребности”, хотя бы до уровня “очень плохо”. И тогда “плохо” будет восприниматься массами как “хорошо”. А там и коммунизм не за горами. Можно отрапортовать, что он уже настал.
– Отличная мысль, – еще больше оживился партократ, услышав слово “отрапортовать”, – А если рассмотреть мою концепцию построения коммунизма наоборот?
– Как это? – удивился теперь уже ничего не понимающий бюрократ.
– А так: “Хорошо, если бы все жили плохо”.