ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
Шрифт:
Мы рассказывали ей, что отец сосредоточил все свое внимание на феномене плохой погоде – уже не только как метеоролог, но и как философ, он разумом прозрел в ней нечто, заставившее полюбить и опоэтизировать осенние туманы, изморось и прохладу, бледное свечение солнца среди низких, рыхлых, пасмурных облаков, матовый блеск росы, нанизанной на паутину. Он стал ездить с рюкзаком в горы, взбираться по козьим тропам, подолгу бродить и, сидя у костра, размышлять обо всем этом, и ему открылась мистериальная сущность плохой погоды.
«Да, именно мистериальная!
– восторженно восклицали мы, радуясь своей приобщенности к тому, что скрывалось за этим словом, и затем пускались в рассуждения, отвлеченные и туманные, но завораживающие нас самих: - Отец постиг,
И наливала себе из графинчика еще одну рюмку…
«Я слышала, что он создает какое-то общество», - говорила она как бы между прочим, не считая себя достойной подробного рассказа об этом, а лишь надеясь, что мы подтвердим или опровергнем дошедшие до нее слухи. «Да, создает, создает… « - отвечали мы, пользуясь данным ею правом особо не вдаваться в подробности. Но мать все-таки выманивала их у нас, эти подробности, и мы сообщали, что отец задумал создать общество любителей и энтузиастов плохой погоды. «Общество?» - оживлялась мать. – Кто же в него входит?» «Пока лишь мы и еще несколько таких же преданных ему учеников, - сдержанно отвечали мы, - но все мы уверены, что вскоре…» «Что ж, запишите и меня. Будет, по крайней мере, чем заняться, а то пасьянсы мне уже изрядно надоели», - смеялась мать, довольная своей шуткой.
Глава тринадцатая. Отец получает загадочное письмо, и у него рождается мысль о цирке
Однако созданию общества помешало то, что у отца родился сын, поздний ребенок, как называла его наша мать, не утруждавшая себя запоминанием имени новорожденного, который числился у нее по разряду всяческих недоразумений, причуд и нелепостей, на какие только способны люди, в том числе и те, кого приходится считать своими близкими. «Ну, как там этот поздний ребенок?» - спрашивала она с выражением невинного лукавства и притворного смирения на лице - так, чтобы до конца было неясно, кого она имеет в виду, новорожденного младенца или его великовозрастного отца, решившегося на такой шаг, которому невозможно найти разумное объяснение.
Мы сдержанно улыбались в ответ, отдавая должное остроумию матери, осторожно переглядывались, уступая друг другу право что-нибудь произнести в ответ, хотя бы несколько бессвязных слов, но так ничего и не произносили, кроме самых неопределенных междометий, затягивавших спасительную для нас паузу. Мы надеялись, что для матери достаточно заданного вопроса и она не будет особо настаивать на ответе, опасаясь за свои расшатанные нервы, как она сама выражалась. Но мать с капризным вызовом настаивала, поощряла нас к тому, в чем якобы не видела для себя решительно никакой угрозы: «Рассказывайте, рассказывайте. Я в обморок падать не собираюсь».
Щадя ее самолюбие, мы рассказывали лишь о том, как отец терпеливо и усердно нянчится с ребенком. Рассказывали, как сам пеленает (не хуже патронажной сестры), посыпая тальком те места, где возникают опрелости, и как купает в ванночке, поставленной на два табурета. Льет из кувшина на голову воду, приговаривая: «С гуся вода – с нашего
«Ах, бедный, бедный! Все это очень и очень трогательно, и мне его искренне жаль!» - восклицала мать не столько с жалостью, сколько с тайным удовлетворением, торжеством и даже оттенком злорадства. Злорадства, прорывавшегося в ее смехе, который она не могла удержать, хотя изо всех сил старалась, заслоняла ладонью рот и отчаянно хлопала себя по щекам, словно гримируясь перед зеркалом. Хлопала больно, до красноты, до разливавшегося пунцового румянца, как будто пытаясь оживить кровообращение или, наоборот, утихомирить, образумить себя, справиться с нервным тиком, от которого дрожала щека и подергивалось веко.
Но, торжествуя над отцом, упиваясь своей победой, она не подозревала (и мы об этом, разумеется, умалчивали), что для него вся эта возня с пеленками, ванночкой, полотенцами, все эти попытки уподобиться патронажной сестре были осознанной и желанной жертвой. А если и подозревала, то никогда бы не призналась, что была бы несказанно счастлива, если бы такую жертву он приносил ради нее. Напротив, мать постоянно повторяла, что никогда бы не позволила ему, никогда бы не допустила… «Нет, нет, я бы сама всем пожертвовала, я бы костьми легла, но его бы от всего этого оградила», - говорила она так, чтобы не возникало ни малейшего сомнения в искренности ее слов, чтобы все были убеждены, что уж тут-то ей можно смело верить.
И все это лишь из-за того, что жертву он приносил ради другой. Приносил не только потому, что безумно любил своего младшего сына, дорогого Ванечку, но и потому, что, обожая молодую жену, стремился оградить ее от излишних забот и создать ей все условия для счастливого материнства. Материнства, наполнявшего ее любовью, тихим восторгом и умилением.
И все это понимали.
Всем казалось, что не могло быть иначе, настолько расцвела после рождения сына его молодая жена, - расцвела той красотой, которую придает именно материнство, благополучные роды, кормление грудью, а главное – любование своим ненаглядным чадом. Если раньше ее движения бывали резки и сама она казалась слегка угловатой, то теперь все в ней как-то сгладилось, округлилось, приобрело соразмерность и завершенность. Нежно-золотистая кожа словно бы высветилась изнутри, в зеленоватых, фисташкового оттенка, глазах заиграла влага, и парной, молочный запах, казалось, исходил от всего ее тела, особенно когда она надевала простые ситцевые платья и перекидывала на грудь косу. «Ну, просто мадонна с младенцем! Да ради нее можно всем пожертвовать!» - говорили те, кто ее видел.
И отец соглашался со всеми, охотно им вторил, в угоду им изображал себя счастливым и старался показать, что осчастливила его именно жертва. Но мы-то видели, что он не был счастлив, иначе не повторял бы с печальной усмешкой одну и ту же фразу: «Святой Кондратий, воспитатель облаков». «Кто такой этот Кондратий?» - спрашивали мы с Евой, пугаясь чего-то чуждого нам, странного и непонятного, заключенного в этой фразе. «Да был такой святой», - отвечал отец с той же усмешкой, которую он силился обратить в сияющую бодрую улыбку, но усилий хватало ненадолго, и улыбка становилась смущенной и извиняющейся, словно ему самому было за себя стыдно. «И что же он, воспитывал облака?» - продолжали мы учиненный ему допрос.
– «Да, воспитывал, поэтому его с облаком и изображали».
– «Значит, и ты такой же воспитатель?» - «О, нет, увольте! – Отец вскидывал руки, не желая мириться с той ролью, которую ему приписывали.
– Я больше облака не воспитываю. Я воспитываю сына».