ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
Шрифт:
Ева упорно не позволяла мне целиком завладеть его вниманием. Если нас что-то неожиданно сближало, увлекало и мы надолго оставались вдвоем, она тотчас бесцеремонно втиралась меж нами на правах третьей, а я, слишком вежливый, воспитанный (в присутствии родителей настоящий пай мальчик, которого хвалят и гладят по головке), не мог ее вытолкать и прогнать. Когда же они с отцом занимались чем-то вместе, - чем-то, напоминающим домашний урок, то третьего быть не могло - третий, то есть я безжалостно изгонялся. Изгонялся иногда с топотом ног и рассерженными криками Евы: «Исчезни, ты нам только мешаешь! Сгинь!» Я к этому привык и поэтому даже не стучался к ним, не пытался приоткрыть дверь и заглянуть в комнату, где они, обнявшись,
Не пытался, хотя отец и звал меня, приглашал к ним присоединиться, упрекал дочь за то, что она так ревниво оттесняет брата: «Экая ты у меня, однако, неисправимая собственница».
Отец-то звал, но Ева за меня отвечала, что я наверняка делаю уроки (надо исправить полученную двойку), собираюсь во двор или ко мне пришли приятели и поэтому меня ничего больше не интересует, кроме игр и беготни. Ее же, разумеется, интересовало лишь то, во что ее терпеливо и старательно посвящал отец.
Мне она никогда не рассказывала о своих занятиях с отцом и, как я ни допытывался, хранила молчание и презрительно пожимала плечами, словно я сам не знал, о чем спрашивал (спрашивал по глупости). Ей нравилось изобразить все так, будто у них с отцом от меня секреты, страшные тайны. Тайны, разумеется, связанные с метеорологией и потому столь притягательные для меня, что я тогда бредил ею и мучительно завидовал сестре, обладавшей передо мной столь явным преимуществом. Сестра же передо мной подчеркнуто гордилась своей ролью избранной, допущенной в святая святых отцовского кабинета (ту его часть, где стояли метеорологические приборы), посвященной: «Ах, мне папа такое рассказал про перистые облака!.. Тебе он никогда не расскажет! И не надейся – никогда! А ты знаешь, что это такое – физика приземного слоя? А вот я знаю!»
Ева нарочно подходила к окну и долго созерцала барометр - так, чтобы я при этом в завороженном остолбенении созерцал ее. Созерцал, недоумевая, что же такого особенного она в нем увидела. Стараясь еще больше заинтриговать меня, она усиленно морщила лоб, словно производя в уме какие-то вычисления, сложные расчеты, и с полученным ответом бежала к отцу, сидевшему за письменным столом. Она тянула его за руку, чтобы он нагнулся к ней поближе, шепотом называла полученную цифру и заискивающе, подобострастно спрашивала: «Правильно? Ну, скажи - правильно?» «Умница. Все совершенно правильно», - одобрительно кивал отец, и Ева окидывала меня торжествующим взглядом своих раскосых фиалковых глаз, после чего мне оставалось лишь пристыжено удалиться, спрятаться, забиться в угол, мучительно ревнуя и завидуя.
Словом, сестра создавала непреодолимые препятствия для моей любви к отцу, поэтому я от ревности и зависти невольно тянулся к матери.
Я, как покорная собачонка на привязи, ходил за ней по комнатам, стоял возле туалетного столика, когда она причесывала свои особенно пышные после мытья и сушки, шатром накрывавшие плечи волосы и подравнивала пилкой ногти, выкрашенные лаком цвета бычьей крови. Я подсаживался к ней на диван, когда мать читала переводные романы, раскладывала пасьянсы или просто отдыхала, подложив под локоть сложенные пирамидой атласные подушки. Для меня это было продолжением того же соперничества. Мне хотелось, чтобы наше сидение вместе с матерью воспринималось так же, как сидение отца и Евы, было его точным зеркальным отражением.
Но этих внутренних побуждений, этого желания с кем-то сравниться, кому-то уподобиться матери я не выдавал, а сама она их во мне не угадывала. Ту же настойчивость, с которой я ее преследовал, мать принимала как доказательство, что я люблю ее больше, чем отца, и таким образом равновесие было восстановлено: я считался маминым сыном, а сестра папиной дочкой. Но это не приносило мне удовлетворения, а, наоборот, заставляло страдать, поскольку я чувствовал, что, хотя мать и называет меня своим любимчиком, но при этом не любит так, как отец любил Еву.
Любил Еву и мог бы любить меня, если бы не тайные козни сестры…
Навещавшие нас знакомые, родственники, соседи по дому, с которыми мы дружили, вместе отмечали праздники и получали от них в подарок милые пустячки, очаровательные безделушки, тоже не допускали мысли, что мать и отец способны когда-нибудь расстаться, и постоянно твердили об этом. А как же иначе, ведь они были примером и образцом! Во время шумных застолий, когда открывали шампанское, все затыкали уши, ожидая хлопка освободившейся от проволочных оков пробки, и произносили витиеватые восточные тосты, их называли счастливой супружеской четой. И, конечно же, уверяли, что они созданы друг для друга, проживут вместе сто лет и проч., проч.
Гостям и в голову не приходило, что тем самым они невольно склоняли мать и отца к разрыву. Те совершенно терялись от этих разговоров о собственном счастье, этих тостов и заверений, шутливых просьб непременно пригласить на золотую свадьбу. Они вымученно улыбались, что-то пытались произнести в ответ, но сбивались, путались и не находили слов. Краснели и опасались взглянуть друг на друга как на разоблаченных заговорщиков, сообщников в некоем недостойном, постыдном деле.
Им казалось, что произносимые слова выражают совсем иную мысль, противоположную той, которую им стараются внушить. По мнению матери и отца, их так настойчиво не убеждали бы, что они счастливы, если бы они не были так несчастны, и это несчастье теперь не спрятать, не утаить, не замаскировать. Не будь этих разговоров, здравиц и поздравлений и они бы наверняка притерпелись, приноровились друг к другу, но выговоренное мнимое счастье обязывало признаться в несчастье.
Обязывало, словно вызванный в суд свидетель того преступления, которое им до этого удавалось скрывать.
Глава десятая, теософическая
Собственно, увлечение матери теософией было последней, отчаянной попыткой не признаваться, которая уже не могла ничего исправить, поскольку свидетель давал свои показания перед судьями. И все-таки мать попыталась в надежде на то, что это все-таки лучше, чем признанное несчастье и, хотя счастья им не вернуть, пусть заменой ему будет теософия как легкая прививка, помогающая избежать тяжелой и опасной болезни.
До этого она не позволяла себе увлечься чем-либо своим, чуждым отцу и всегда старалась, чтобы ее увлечения неким образом соотносились с… конечно же, метеорологией. Да и что там увлечения! Даже если она примеряла соломенную шляпку в бывших торговых рядах на Болотной площади, именующихся ныне универмагом, это сопровождалось порхающими жестами пухлых рук, кокетливым взглядом, жеманной улыбкой и произнесенными грудным баритоном словами: «Непременно надо купить. По прогнозам моего мужа нас ждет очень солнечное, жаркое и засушливое лето», - словами, после которых она могла сколько угодно вертеться у зеркала, выбирая из выложенных перед ней шляпок ту, которая больше понравится и к тому же будет одобрена мужем.
Точно так же, собираясь вечером к подруге, надевая красное бархатное платье с глубоким вырезом и прося отца застегнуть молнию на спине, она капризно требовала: «Объясни мне, пожалуйста, еще раз, что такое этот самый твой антициклон. А то наверняка зайдет разговор, а никто толком не понимает. Да и я сама, признаться, не особо понимаю, хотя как жена цезаря обязана иметь какое-то представление». И отец терпеливо, участливо и снисходительно объяснял, и она рассеянно кивала, думая больше о том, какую воткнуть в волосы шпильку (с черной, фиолетовой или бледно-розовой головкой) и какие драгоценности достать из шкатулки, чтобы они не проигрывали на фоне красного бархата.