Темный ангел
Шрифт:
Тогда Констанца и убежала. Она спряталась в кладовке. Там было темно, и никто не мог ее найти, даже Стини. Затем она спустилась к чаю, а когда папа увидел ее, то стал говорить эти ужасные слова, которые, как он обещал ей, никогда больше не произнесет, во всяком случае, перед другими людьми. Он сказал, что она альбатрос, тяжелая дохлая мертвечина, что висит у него на шее, тянет его книзу, душит его, как силок крольчонка.
И когда он это сказал, Констанца подумала: я убью его. Времени все придумать хватит – целый длинный весенний вечер. Это лишь его ошибка, поняла она в гардеробной, когда увидела постель. А дверь добавила:
Вот ей удалось все наладить тайком. Тише, тише, тише. Вверх и вниз, проникнуть и выскользнуть, по всем тайным местечкам в этом тайном доме. Она оказалась очень хитра. Она перехватила Гвен. Она сказала ей, что Стини, кажется, заболел. Она понимала, что в таком случае Гвен не покинет дома, во всяком случае, не сейчас. Как и раньше, когда Стини болел, она оставалась с ним, потому что любила его.
Было такое местечко, как раз напротив дверей концертного зала. Там были густые заросли кустарника и пустое место под их ветвями. Там Констанца и притаилась. Она ждала с бесконечным терпением. Холодно ей не было: она подумала обо всем. На ней были пальто, шарфик и пара сапожек. Она сидела, скорчившись. Как восхитительно было ждать.
Он вышел к двенадцати, куря сигару. Она видела ее красный тлеющий кончик. Окленд тоже видел, как он выходит из дома. Она заметила Окленда, но он не знал о ее присутствии. Вот он на террасе, наблюдает, притаившись в тени. Окленд все знал. И она знала. А больше никто.
Она еще немного понаблюдала за Оклендом, сосчитала до пятидесяти. Затем последовала за своим отцом. Сквозь кустарник и дальше в лес. По той же самой тропе. Прячась за деревьями. За тлеющим красным кончиком. Комета прошла. В лесу было темно. Это было волнующе и пугающе.
Он присел на полянке. Он прислонился к стволу, его ноги лежали почти на могиле крольчонка. Констанца подобралась поближе к нему. Он посмотрел на часы. Затем уставился на небо, прикрыл глаза. Констанца ждала. И тут поняла: он заснул.
Она подкралась еще ближе, так близко, что могла коснуться его. Она подумала, что он может проснуться, потому что хрустнула ветка и капкан заговорил, но, похоже, он не слышал их. Констанца уловила звук его дыхания. Грудь его вздымалась и опадала, рот был приоткрыт. Когда она склонилась над ним, то дыхание коснулось ее лица, легкий аромат портвейна: словно вино и мед.
Констанца подумала: «Я не должна так поступать. Я могу сказать ему, что люблю его». Она боялась этого признания. В его глазах может появиться ненависть. Он может ударить ее. Он может вытащить свою кость и дать ей гладить ее. У нее разболелась голова от этой смеси любви и ненависти. Констанца подумала об адском огне и сере.
Как долго ждать. Она снова отползла. Она пряталась в кустах, по другую сторону от капкана. Там было сыро. Капкан говорил. Все громче и громче, все таким же металлическим скрипучим голосом: голоден, голоден, голоден. Один большой рот, а ее отец любит большие рты. «Проглоти меня, – сказал он Констанце однажды, – проглоти меня».
Наконец он проснулся. Он посмотрел на часы. Что-то пробормотал. Констанца подумала: папа пьян. Теперь она увидела, когда он снялся с места, что отец не совсем твердо держится на ногах. Его покачивает. Все покачивает. Он помочился у дерева, на траву, на могилку крольчонка. Это было ошибкой. Капкану это не понравилось бы.
А что, если бы она ему сказала о крольчонке? Констанца знала, что бы он ей ответил. Он отпустил бы одну из своих шуточек: его издевки резали, как бритва. «Глупый Альбатрос, – вот что он бы сказал. – Ты должна была притащить его домой – сделали бы пудинг. Глупая Констанца. Уродина Констанца». Отец говорит, что от нее ужасно воняет, отдает кислятиной. Он сказал, что она слишком маленькая и это ее вина, что пошла кровь. «Глупая маленькая сучка, – сказал он. – У тебя такие неуклюжие руки».
«Я покажу ему, какая я глупая», – сказала себе Констанца и позвала его.
– Эдди, – окликнула она его. – Эдди, я здесь. Вот сюда. – Голос был доподлинный, не отличить. Ему нравился этот голос, гораздо больше ее собственного, и отец сразу пошел на него. Поскользнулся на мху, грязно выругался. Господи, да он неуклюж. Она позвала еще раз. И еще раз. И тут ловушка поймала его.
«Глотай, глотай, глотай», – повторяла Констанца. Она затанцевала в отдалении, как делала всегда, когда злилась. Капкан защелкнулся. Его зубы сомкнулись. Хрустят кости, льется кровь. Капкан облизывает губы. Он урчит. Он благодарит за сочный ужин.
И тогда она убежала. Быстро, еще быстрее. Она слышала только свист ветра в ушах. Только ветер. Никаких криков и стонов.
Тогда не было никаких криков. Стоны подождут. Они раздадутся ночью, когда она будет лежать с сомкнутыми глазами, она их услышит. Как Констанца мучилась из-за этих криков, но альбатрос сказал: «Нет, это хорошо. Они поднимают меня все выше и выше. Смотри, Констанца». Он смахнул всю боль мягкими белыми перьями, и боль взлетела, все выше и выше, где ее не настигнет никто из людей, что было мудро, потому что у альбатроса так много врагов. Он летел безостановочно, до края земли и обратно; и в ту ночь, когда он вернулся, он сказал Констанце: «Живи в мире. Это сделала не ты; это был Окленд».
«Посмотри ему в глаза, – сказал альбатрос. – Он знал, что ты этого хотела». И Констанца посмотрела. Она сразу все увидела, всю эту откровенную черную ненависть, глубокую, как самые глубокие воды, точное отражение ее самой. Она сразу же полюбила его; Окленд в ответ в ту же секунду полюбил ее. «Ты мой близнец, – хотела сказать ему Констанца. – Если ты заглянешь в глубину моих глаз, Окленд, ты утонешь в них».
Была ночь, когда я кончила читать этот странный кусок. Огонь уже догорел. В комнате стояла тишина. Я закрыла черную обложку и отложила последний из блокнотов.
Я подумала, что в здравом состоянии Констанца не могла написать такое, разве что она окончательно сошла с ума. Кроющиеся в ней противоречия тронули меня: любовь и ненависть, здоровье и безумие, смерть и рождение – мне показалось, что это детские слова. Я не слышала их вот уже много лет: грех и искупление. Словно бы Констанца взяла меня за руки, за левую и правую, и положила их на клеммы: меня пронзил поток энергии.
Я подошла к окну, отдернула портьеру и выглянула наружу.
Стояло полнолуние; и за окном было морозно. Винтеркомб был тихий и одноцветный. Я видела, как металлом отливала поверхность озера и медного петушка на крыше конюшни; видела черную полосу леса и возвышающийся по одну сторону сада, за теплицами и парниками, шпиль церкви, в которой я была крещена и где в тот же день получила крещение и Констанца: думаю, она сама так считала.