Темпориум. Антология темпоральной фантастики
Шрифт:
Но сделать я ничего не успел. Дверь немного подергалась и отъехала в сторону. Спасенная стояла, как была, одетая в свои мокрые вещи, и моргала, не зная, что сказать. Я протянул ей одежду и отвернулся. Она закрыла дверь и зашуршала сначала полотенцем, потом остальным.
– Как тебя зовут? – раздался ее голос, уже чуть более звонкий.
– Сережа, – ответил я. Кашлянул, раздумывая, и всё же добавил: – Сергей Сергеевич Николаев.
– Спасибо тебе, Сергей Сергеевич Николаев, – сказала она с чувством. – Ты меня вообще-то спас.
– От кого? – не
– От грозы, – она неожиданно фыркнула снова. – Из плена.
– Тебя как звать?
– Светлана Александровна Воробьева. Света.
– А-а.
Дверь открылась. Мокрая ткань уже не облепляла ей спину и грудь, а значит, смотреть было можно спокойно. Шорты, как и футболка, топорщились, немного широковатые, – типичный гавайский стиль. В этом одеянии ее запечатленная моими глазами стройность слегка смазывалась, и тонкие руки-ноги торчали, как заячьи лапки из дедморозовых валенок. Расчесанные волосы она тут же завела за уши, открывая чистое, светлое лицо, крапленное угасающими веснушками – была середина сентября. Живые глаза ее уже исследовали меня и окружающее пространство, а влажные розовые губы за несколько секунд пережили гамму неуловимых движений, складываясь то в едва заметную, чуть растерянную улыбку, то в озадаченное непонимание, то в нескрываемое восхищение царящим здесь комфортом.
– Слушай… Можно я… – Она смутилась, сжимая в руках свои вещи. – Их надо посушить.
Помимо всего прочего, у нас была машина для быстрой просушки стираного белья, пользоваться которой я, конечно, умел. Многочисленные горничные, нанятые отцом, в служебном рвении относились ко мне с трепетом, постоянно таская по дому. Священнодействия мытья посуды, уборки комнат, стирания, сушки и глажения белья запечатлелись во мне с раннего детства, равно как и все эти красотки, с которыми невозмутимо общался отец и которые изредка оставались у нас ночевать.
– Давай, – кивнул я и, приняв из ее рук мокрую ношу, поочередно растягивая вещи на каждой из складных рам, опустил крышку, включая поддув.
– Пошли отсюда. Как высушит, выключится сама.
– Сережа, – сказала она, – а мне можно посмотреть ваш дом?..
Папа многое вложил в наши стены. Но только теперь, глядя на ее постоянно расширенные глаза, робкие руки, страшащиеся взять что-нибудь, что ей то и дело хотелось бы пощупать или рассмотреть, я понял, в насколько благоустроенном замкнутом мирке мы живем. От ее звонких, взволнованно-кратких вопросов и фраз, ее интереса и возбуждения дом наполнялся смыслом, оживал.
Вспомнив о вежливости, я предложил гостье чай, всё не решаясь спросить, какого рожна ей понадобилось лезть через нашу стену к нам во двор. На изобилие печений и конфет она смотрела с недоверием, стараясь не брать больше, чем «чуть-чуть». Я подумал, что жизнь там, за стеной, в полуразрушенном общежитии, вряд ли была богатой, и внутренне понял ее осторожность.
– Хочешь знать, зачем я лезла через забор? – внезапно спросила она, поднимая глаза поверх блестящей золотым обводом чашки. – Хочешь?
Я кивнул.
– Всегда хотела посмотреть, кто здесь живет. Сквозь деревья ничего не видно. В детстве думала, здесь живет принц. Ну, раньше. Давно.
Я молчал, не желая говорить. Чувствуя, что скажу не то.
– Слушай… – Она смотрела куда-то в стену, рассеянно гладя пальцем фарфор, – у вас такой замечательный дом… Богатый, но… не бездарный.
Улыбка, медленная, осветила ее и без того озаренное внутренним спокойствием лицо. Я не двигался и, кажется, не дышал. Больше всего тогда я боялся своего голоса, который неотвратимо предаст, и того, что всё это – сон.
– Как зовут твою маму? – спросила она тихо, снова пристально глядя на меня.
Мне не хотелось говорить. Я открыл рот и хрипло прочистил горло.
– Как тебя. Светой.
Почему-то мне не хотелось говорить этой девочке, что мы с нею, возможно, двоюродные или троюродные брат и сестра. Что мама моя, скорее всего, приходится ей тетей, и что выросла она в том же самом дворе, рисуя картины детства, подобные картинам, в которых моя гостья жила каждодневно.
Я сказал еще что-то, ничего не сообщая про отца и мать, в ответ на вопрос о профессии безучастно бросив: «Художница». Света заулыбалась.
– Мне пора домой, – сказала она, как только гроза стала стихать. И пошла переодеваться.
Я встал и отправился провожать ее к двери, одновременно как хозяин и как паж. Дверь недовольно скрипнула, холодный ветер повеял в лицо, капли дождя скользнули по щекам.
– Нет уж, не провожай, – с легким ехидством заметила она. Тонкий силуэт быстро растаял в темноте, затем мелькнул сквозь черные кроны шумящих деревьев. У меня перед глазами всё время было ее лицо, тот миг, когда перед уходом она неуверенно спросила: «Я еще приду?..», и я молча закивал.
Дом всё еще отражал дробное эхо легких шагов, и голос Светы удивительным образом застыл на всякой вещи, к которой прикасалась ее тонкая рука. Впервые на моей памяти он так ожил. Впервые мне показалось, что оживаю весь я, целиком.
Уснул сразу же, будто провалившись в бездонную темноту. А утром, по привычке встав с восходом, я уже знал, что люблю ее.
Мне не хватало ее каждой клеточкой тела, каждым движением мысли, каждым лучом души, светящейся в груди. Странное тянущее чувство, пустота в груди, нытье внизу живота, сплетенное с тягучей сладостью и необъяснимой легкостью, щекочущей с ног до головы.
Речи бессловны, слова бессильны, мне не удастся заставить вас поверить, но всё же в свои тринадцать лет я почувствовал, что смысл жизни обретен. И странная, непостижимая уверенность в том, что она почувствует то же самое, не оставляла меня.
Папа, мой молчаливый непредсказуемый папа уже был там, в своем чуть мятом костюме темно-серого цвета, с опустошенным стаканом и оберткой от таблетки в руках.
– Похмелье, – он небрежно отбросил подушку в сторону, приподнялся на локте. – Сынок, никогда не пей. Даже если заставляют.