Темпориум. Антология темпоральной фантастики
Шрифт:
– Ва-а-ань…
– Я вас слушаю…
– Вань. Стоп.
Что-то в голосе Ларки заставило его остановиться, приподняться на локте, вглядеться в глаза.
– Она растягивает время? Да?
– Кто? О чем ты?
– Не ерничай. Ты знаешь, что я имею в виду. Это, – Ларка ткнула пальцем в пирамидку на тумбочке возле кровати, точнее, в оставшийся от нее маленький плоский квадрат.
Иван вздохнул, медленно кивнул под внимательным взглядом:
– Да.
– А как же закон сохранения?
– Чего?
– Ну не знаю, времени.
Иван постарался изобразить насмешку в голосе.
– Мать, ты математик. Молчи,
Ларка секунду смотрела ему в лицо. Внезапно обвила шею руками. Притянула к себе, прошептала в волосы:
– Где-то здесь, Вань…
Их разбудил звонок Ларкиного сотового. Вначале один. Потом, после короткого перерыва, второй.
– Да кто там такой настырный…
Иван увидел, как жена дернулась, пытаясь подняться, сжалась от боли, взглянула на таблетки на тумбочке. Он дотянулся, открыл пузырек:
– Одну? Две?
Ларка кивнула. Показала два пальца. Сглотнула таблетки всухую, поморщилась.
Иван коснулся губами впалой щеки.
– Лежи, я пойду посмотрю. И отключу его нафиг.
– Спасибо, мой хороший…
Через несколько секунд Иван вернулся в спальню, задумчиво глядя на телефон.
– Это малой. Похоже, оставил сообщение. Хочешь послушать?
Жена молчала.
– Лар? Лара? Ты слышала?
Никакого ответа.
Иван медленно положил телефон на тумбочку. Нагнулся к лицу жены, прислушался. Коснулся худенького запястья, пытаясь прощупать пульс.
После чего снова взял телефон и с третьего раза набрал номер.
– Алло? Скорая?
Договорив с диспетчером, Иван аккуратно поправил одеяло и пошел на кухню прибрать бутылки в мусорку, а рюмки в посудомойку. Потом отпер входной замок. Оставил дверь приоткрытой, на всякий случай.
Вернулся в спальню, сел на кресло возле кровати, устроился поудобнее: ждать. Как там Пашка говорил – хорошее растягивается, а плохое сжимается? Закон сохранения. Значит, осталось недолго.
Рядом на тумбочке пирамидка потухла и испарилась тонким дымком.
Антон Карелин
Последний совет
Сколько себя помню, всегда мечтал быть ближе к нему, рядом с ним, вместе с ним. Словно карлик, спящий под мышкой у великана. Будто детская азбука, прислоненная к тому энциклопедии. Как приникший к дереву плющ. Мечтал узнать его поближе, побольше любить его, получше понять. Как странно чувствовать это сейчас.
Сначала я звал его «папка», после «папа», еще недавно «пап». Теперь я зову его «отец».
Помню раннее детство. Я ничего не знал, и бесспорные факты, вроде того, что вода из красного крана горячая, а стекло бьется, мой разум принимал на веру. Отец был проводником в лабиринте, и всем, что я знаю, всем, как умею познавать, я обязан ему. Говоря рассудительно, я вообще обязан ему всем. Он работал матерью, нянькой, кормилицей, учителем, грелкой и домашним полисменом. Я никогда не обижался на его наказания, почти из-за них не плакал, потому что вера в его непогрешимость была сильнее обиды.
Помню одинокий дом на окраине города, в котором мы жили. Папа вставал ранним утром и любовался восходом. Затем уезжал на работу.
Потихоньку выползая из уютной темноты детской комнаты на свет, задавая бесчисленное количество
Помню сильные руки и широкие плечи; уткнувшись в рубашку, я ездил властителем мира, защищенным от всех невзгод. Сидя на веранде перед распахнутым окном, краем глаза посматривая на отца, я копировал чувства и гримасы, отраженные его лицом. Прижавшись к горячему боку, я с тем же выражением горести и печали вглядывался в восходящее солнце, еще не зная, что это горесть, восхищение и печаль. Иногда чувства, жившие внутри него, становились сильнее – он закрывал глаза, и мне казалось, ему трудно дышать.
Когда, впервые встревоженный, я громко спросил, что случилось, чувствуя себя совершенно беззащитным перед злом, заставившим страдать даже его, он ответил, не открывая глаз: «Солнце… единственное, что для нас с тобой вечно». Я долгое время не мог этого понять.
Потом мы завтракали, я пил свое молоко или сок, он ехал на работу, и дом становился мой: три этажа, подвал, наглухо запертый на ключ, шестнадцать комнат плюс кухня, прихожая, две ванные с уборными. Уютные гостевые спальни, детская комната, моя вотчина, и неисследованный, слегка скрипящий чердак, полный чьих-то старых кукол и игрушек, пыльных фотоальбомов и других странных, никому не нужных вещей. Начиная с этого дома, со двора, бывшего другим измерением, и пышного сада, разбитого вокруг, и заканчивая высокой оградой, – это и было замкнутым миром, в котором я рос.
Оставалась в доме одна запертая комната, в которую папа меня не пускал. На вопрос, что там, он лаконично отвечал: «когда исполнится двенадцать», словно «двенадцать» было магическим числом, открывавшим все двери, дававшим ответы на все вопросы. Тем временем я безмятежно рос.
Прыгая по дому, пока воспитательница моя еще не пришла, топоча по коридорам, играя в индейцев, рыцарей, космонавтов и русских солдат, крича и распевая, я веселился как мог. Я мечтал скорее вырасти и стать таким, как папка, проникаясь радостью, бесконечностью, захватывающим счастьем жизни, еще не вполне понимая, что в жизни может быть какое-то другое назначение и смысл. Мое взросление проходило удивительно спокойно.
Не зная боли, укрытый заботой и предусмотрительностью отца, я ни разу не столкнулся с острыми вещами, пока не дорос до понимания опасности, исходящей от них. Я не мог ниоткуда упасть, так как пока не научился бегать как следует, падать в доступной части дома было неоткуда; ни разу не играл с огнем, пока не усвоил, как просто возникает пожар, и так далее, и так далее, и так далее.
Все эти боли я получал по сценарию: сначала теоретически, потом на практике – в присутствии отца.
Только раз случилось: года в четыре, оставшись на три часа до прихода няньки в запертом втором этаже, я слишком быстро расправился с предложенной игрой-головоломкой и, истязаемый одиночеством, умудрился открыть окно. Я уже собрался вылететь оттуда, взмыть под облака и растаять в безбрежной сини, поглощенный замечательным миром, который так стремился познать; уже перегнулся через подоконник и начал крениться вниз, в сторону разрастающейся асфальтовой дорожки… Вдруг сильные руки подхватили меня, сжали, и даже ребрами, удивленными от боли не меньше, чем был удивлен от неожиданности я сам, почувствовал, как сильно в каждой из крепких рук бьется его сердце.