Тени над Гудзоном
Шрифт:
Гостиница, к которой подъехало такси, располагалась на Сороковой с чем-то улице. Старое фиговое дерево стояло на карауле перед входом, невысокое, толстое, с узловатыми корнями. Среди его ветвей с никогда не вызревавшими плодами светилась электрическая лампочка — забытый световой эффект вчерашнего праздника… С одной стороны плескался океан, с другой — река Индиан-ривер. Грейн и Анна получили номер на втором этаже, с балконом, выходящим в патио. Слава Богу, здесь не было места для бассейна. Здание наверняка было когда-то частным дворцом. Среди кустов и цветов торчали изрядно поврежденные скульптуры. Птица пила воду из фонтана. Или это был источник живой воды?.. Небо было голубое и прозрачное. Стояла тишина, как во дворе какого-нибудь древнего философа, удалившегося от мирской суеты. Глаза Грейна никак не могли насытиться: перед ним цвел кактус! Среди колючек, казавшихся окаменевшими, запыленными, полными горечи
Анна занялась распаковкой вещей. Грейн остался сидеть на балконе. Со всех сторон стояли большие отели, но отсюда были видны только их верхние этажи: солярии, купола, телевизионные антенны. Одна-единственная птичка резвилась в высоте. В окне напротив Грейн увидел привлекательную картину. Там, наклонившись над чемоданами, переодевалась женщина. Как ни странно, эта женщина внешне напоминала Анну. Грейн был поражен. «Неужели это случайно? Это видение?» — Он рассмеялся. Это действительно была Анна, отражавшаяся в окнах напротив…
Грейн сидел, глядя перед собой. Если есть счастье, то сейчас он должен быть счастлив. А если он не счастлив даже сейчас, то нечего ждать, не о чем философствовать… Глаза Грейн держал открытыми, но смотрел он внутрь самого себя. Он уже забыл о числе звеньев в цепи причин и следствий, приведшей его сюда. Остались одни лишь голые факты: он ушел от жены, от детей. Он совершил несправедливость по отношению к Эстер. Он бросил на произвол судьбы свою работу. Он сделал несчастными Станислава Лурье и Бориса Маковера. Более того, он поступился своими собственными убеждениями, целиком отдался этому миру со всеми его идолами и иллюзиями. Какая-то женщина с плохо выкрашенными под яркую блондинку волосами вышла в патио. На ней были красные брюки. Обнаженная спина была покрыта веснушками и ожогами от чрезмерного увлечения загаром. Ноги с красными ногтями были обуты в туфли на высоких тонких каблуках. Она стояла, похожая на древнюю экзотическую птицу, словно живое свидетельство прошедшей эпохи. Женщина подняла голову и встретилась взглядом с Грейном. Казалось, ее глаза вопрошают: «Что за безумие привело тебя сюда?..»
Анна приоткрыла балконную дверь:
— Мне нужен новый купальный костюм. Старый совсем выцвел…
— Да, да…
— Ты уже проголодался? Я просто умираю от голода…
Анна не сказала этого прямо, но Грейн понял, что она недовольна гостиницей, которая находилась слишком далеко от берега. Чтобы добраться до океана, надо было перейти улицу. Пляж не был частным, и на нем нельзя было получить лежанку. Грейн хотел поесть прямо здесь же, в кафе гостиницы, но Анна уже заметила по дороге ресторан, один из тех, где приходится стоять в очереди, чтобы получить место. В отличие от Грейна, Анна не собиралась сидеть на одном месте. Ей обязательно надо было купить кое-какие вещи. Станислав Лурье так скандалил, когда она собирала чемодан, что она забыла некоторые самые необходимые предметы. Теперь ей надо было купить туфли, пару брюк, крем для тела, какую-нибудь шляпку, чтобы защитить волосы… В холле гостиницы сидели несколько мужчин и женщин и смотрели телевизор. Когда Грейн и Анна проходили мимо, они посмотрели на них с любопытством, испытывающе, явно желая за одно мгновение проникнуть в тайны этой парочки и понять, чего она стоит. Грейну показалось, что их глаза спрашивают: «Кто этот человек? Как он сюда попал? — и выносят свой приговор: — Нет, он не из наших…»
Женщина, которую Грейн уже видел в патио, обратилась к Анне:
— Какая погода в Нью-Йорке?
Голос у нее был мужской, хриплый. Эта женщина излучала какую-то будничную уверенность, некое бесстыдство тех, для кого весь этот мир не более чем парилка в бане.
— В Нью-Йорке холодно.
— Всего лишь холодно?.. В Калифорнии выпал снег… Вы приехали поездом или прилетели самолетом?
— Приехали поездом.
— Кому охота в наши дни тратить время на поездки в поезде? Я летаю! Муж умоляет меня, чтобы я не летала, но я ему говорю: «У тебя всегда есть возможность найти жену помоложе и покрасивее». Ха-ха-ха! Сейчас ему хорошо. Когда я здесь, он может делать все, что ему заблагорассудится. Я желаю ему успеха. Пусть и он наслаждается жизнью. Не так ли? Во всяком случае, пока он оплачивает счета… А где вы живете, в Бруклине или в Бронксе?
Анна улыбнулась:
— Мы пока еще нигде не живем.
— Медовый месяц?
Грейн вдруг побледнел, заметив, что за этим разговором следит и усмехается какой-то толстый волосатый тип в цветастой рубашке.
5
Прошло несколько дней. А может быть, уже прошла целая неделя? Первые два дня показались Грейну невероятно долгими. Но потом похожие друг на друга дни понеслись с огромной скоростью. Первая половина дня была полна покоя. Анна уходила на пляж купаться. А он оставался в комнате. Сидел на балконе, читал, поигрывал авторучкой. С тех пор как он вырос, авторучка была его единственной игрушкой. Он знал, что с точки зрения хороших манер так поступать нельзя, но все-таки, бывало, вынимал ее даже посреди еды. Все, что делала ручка, было в его глазах полным обаяния — записывала ли она цифры, или рисовала страшилищ, или же делала заметки, которыми он, Грейн, не сможет воспользоваться никогда, ни для какой цели. Он получил в наследство от отца любовь к перу. Покойный отец всегда зачищал гусиные перья особым ножиком, скреб их стеклышком. На его столе стояло в постоянной готовности множество перьев, а также всяких линеек и бутылочек с чернилами.
Когда Герц был ребенком, он имел обыкновение говорить, что, когда вырастет, станет переписчиком священных текстов. Позднее он хотел стать писателем, ученым, философом. Он мечтал, что напишет такую книгу, которая откроет сразу все тайны, укажет путь. Каждый раз, когда Грейн входил в библиотеку, он искал эту книгу. В своих мечтах он представлял себе, как сам ее пишет. Однако в то самое время, когда он фантазировал, другие писали. Книги выходили в свет тысячами, миллионами. Их прочитывали и выбрасывали, как старые газеты. Они лежали на Четвертой авеню (и на других улицах тоже), и их продавали по пять центов или даже по центу штука. Каким образом можно сказать что-то новое при таком массовом производстве? И какую ценность имеют слова, которые никогда не становятся делами? Вместе с любовью к книге в Грейне росло прямо противоположное чувство. Он гордился тем, что не стал писателем и что его слова не валяются среди литературных отходов.
Однако привычка играть пером осталась. Каждый раз, когда Грейну случалось заходить в магазин писчебумажных товаров, он покупал тетрадь, записную книжку, пачку писчей бумаги. Он всегда ходил с несколькими авторучками и карандашами. Он даже испытывал потребность (как какая-нибудь юная девушка или старая дева) вести дневник. Но что ему было записывать в этот дневник? Он писал несколько строк и откладывал ненаписанную книгу в сторону. Лея рано или поздно выбрасывала ее в мусор. Как бы странно это ни выглядело, но Грейн остался без языка. Польский он начал забывать. Он учился в Германии и в Австрии, но немецкий так никогда и не стал его языком. В Америке он выучил английский, но тот все равно остался для него иностранным языком. Его родным языком был идиш, но Грейн считал, что это неподходящий язык для выражения отвлеченных философских понятий. У идиша нет ни грамматики, ни орфографических правил…
Грейн знал и древнееврейский язык, но именно древний язык, а не новые слова, которые создавали для иврита в Эрец-Исраэль. Свои заметки он делал иногда по-польски, иногда по-английски, иногда на иврите, а порой на всех трех языках сразу… Да, таков итог двух тысяч лет изгнания. Однако какой еврей поедет в Эрец-Исраэль, даже несмотря на то что англичане уже покидают эту землю и там должно возникнуть еврейское государство? Кто они, эти евреи, которых он, Грейн, мог бы назвать братьями в полном смысле слова? Да братья ли ему оскверняющие еврейскую историю сталинисты, будь они сталинистами целиком или только наполовину? Или террористы, подкладывающие бомбы в гостиницы? Братья ли ему еврейские беженцы из Германии, сидящие в тель-авивских кафе и мечтающие о возвращении в старые дома? Каждый раз, когда Грейн всерьез размышлял об этом, он приходил к одному и тому же выводу: если у еврея забрать веру, в нем остается мало что еврейского, и еще меньше связывает этих утративших веру евреев между собой. Если они сами не становятся ассимиляторами, то ассимилируются их дети. Какими, например, будут дети его, Грейна, детей, Джека или Аниты? Еврей без Бога — не еврей, даже если он разговаривает на иврите. А что обещает атеизм? Недолгие годы мучений на этом свете, а после смерти — вечное забвение…
Грейн пришел к этим выводам уже годы назад, но стать богобоязненным евреем, придерживающимся законов кодекса «Шулхан арух», он не мог. Для этого недостаточно было верить в Бога. Для этого надо было верить в то, что Бог открывается человеку — в каждом законе, в каждом запрете, в каждом библейском стихе. Но разве он может соблюдать все эти законы, составленные раввинами и комментаторами на протяжении поколений? Разве он может связывать с Богом всякого рода человеческие делишки и капризы?
Дверь открылась, и вошла Анна в коротком халате поверх купального костюма, с обнаженными ногами, обутыми в красные сандалии. Ее глаза были закрыты солнечными очками. Она носила с собой книгу, бутылочку с маслом, газету, журнал. Анна уже изрядно загорела.