Тени над Гудзоном
Шрифт:
— Философ Кант был не выше меня…
— Это было в Европе, а не здесь…
У Грейна возникло ощущение, что все это шутка: разговоры миссис Гомбинер, планы Анны, его поездка. Даже ураган, который ему выпало здесь пережить, казался частью какого-то розыгрыша, устраиваемого самой природой для туристов. Среди бела дня стало темно, как ночью. Кокосовые орехи попадали. Пальмы потеряли свои кроны. Стволы поломались. Ветви стали похожими на веера, которые раскрылись и больше не могут закрыться. Ветер колотил по крыше, как молотом. Балкон стонал, казалось, он вот-вот оторвется от здания. Дождь хлестал водяными бичами. Цветы и кусты летали в воздухе, как птицы. Порвались провода электропередач, и Анна зажгла свечу. Трепещущий язычок пламени, казалось, свидетельствовал о том, что после того, как цивилизация сыграет свою роль, человек снова вернется к такому маленькому огоньку…
Теперь
162
Субботний год («шмита», иврит) — один из годов семилетнего цикла, когда, в соответствии с заповедями об обработке земли в Эрец-Исраэль, запрещено обрабатывать землю.
Грейн летел в первый раз, но он не был поражен. Он не боялся. Упасть? Ну, пусть он упадет… Он прикрыл глаза и прислонил голову к спинке кресла. Во всем этом хаосе все же есть закон. Топливо сгорает, пропеллер вращается, воздух поддерживает крылья. Джек ведет себя именно так, как подобает себя вести еврею без веры, без Торы. Он отказывается от своего наследства, смешивая семя Яакова, переписывавшего святые тексты, с семенем идолопоклонников… И все это вина его, Грейна. Это он их так воспитал. Он подал им пример…
Грейн открыл глаза, и солнце уселось среди пламенеющих облаков. Оно изливало свой пурпур над громадным горизонтом: цвета такие, каких не увидишь внизу: голубоватые огни, сияющие круги, тлеющие, как угли, руки, лица, волосы, полотнища ткани. Газеты начали в последнее время писать о летающих тарелках, и Грейн ожидал, что в любое мгновение откуда-то может налететь пламенный диск, межпланетный корабль… Луна заблаговременно выкатилась на небо. Она висела низко, тонкая, как ломтик хлеба. Она качалась и заглядывала то в одно, то в другое окно. Земля становилась все темнее, она укутывалась в ночные тени. Казалось, ее сметает некая космическая метла, как будто человек уже давно обрел Избавление и наступила вечная суббота… Стихли нечестивцы, остроумцы, заботы, вожделения. Не осталось ничего. Только один маленький самолетик повис между планетами в каком-то подобии летаргического сна. Из-за того, что сам ангел смерти уже сгинул и некому больше умерщвлять, застыл в оцепенении остаток жизни: мужчины, женщины, газеты, стюардесса, раздающая сэндвичи и улыбающаяся, как кукла. И еще воспоминания о какой-то Анне, которая миллионы лет назад осталась где-то во Флориде… Что, к примеру, могло с ней случиться? — забавлялся Грейн этой мыслью. Вернулась ли она к Станиславу Лурье? Или, может быть, нашла себе в Майами кого-то другого? А получила ли она деньги по страховке, которую он ей оставил? Что бы ни случилось, ни следа от всего этого уже не осталось. Ни малейшего следа…
Грейн бросил взгляд вниз и увидел Нью-Йорк. Окна небоскребов сверкали, как бриллианты. Вдоль мостов тянулись ряды фонарей. В воде сияли огненные столпы. Луна сиганула назад. Две звезды расступились, дали дорогу. Внизу расстилался город огней — мириадов огней. Огни все тянулись и тянулись, сменяя друг друга. От них поднимался сияющий туман. Прожекторы шарили по высотам, выхватывали из темноты другие самолеты. Нью-Йорк рассказывал светлую сказку, исписывал огненными письменами заливы, реки, озера, корабли. Где-то в этой круговерти света мерцал и тот огонек, который когда-то зажег он, Грейн, а потом оставил его на произвол судьбы…
4
Он вошел в дом, и уже через десять минут у него было такое ощущение, что он никогда и не уходил из него. Он встретил всех: Лею, Джека, Аниту, а вдобавок — и шиксу Джека. Все осталось таким же, как было: слишком жарко натопленная квартира, потертые ковры, запах газа на кухне. Лея не любила открывать окна. Более того, они были всегда наглухо закрыты. На комоде в коридоре лежала почта: пачка
— Ты похудел…
Анита, как всегда, спряталась в своей комнате. Она уже получила должность у какого-то юриста. Джек сидел со своей шиксой в гостиной. Он пошел навстречу отцу с улыбкой, скрывавшей насмешку: молодой человек шести футов росту, русоволосый, голубоглазый, краснощекий, курносый, с растрепанными льняными волосами и губами, на которых, казалось, еще не высохло материнское молоко. Ни в лице, ни во всей фигуре Джека не читалось и намека на то, что его предки на протяжении многих поколений были знатоками Торы, раввинами. С таким же успехом он мог оказаться немцем или скандинавом. Даже его прямота была какая-то нееврейская. Все в нем казалось таким простым, ясным, полным здоровья, что Грейну стало неуютно: он видел великолепную и законченную человеческую машину, функционирующую безукоризненно и каждую секунду знающую, сколько она потребляет и сколько производит… Несмотря на присутствие гостьи, Джек был без пиджака и без рубахи, а из-под его майки вырывались густые заросли волос, покрывавших торс и широкие плечи атлета. Он пошел в родню своей матери — арендаторов, молчунов. Несмотря на все уроки, которые давал сыну Грейн, пытаясь вдолбить в него знание иврита, тот был едва способен прочитать пару слов в молитвеннике. Джек говорил, что он не коммунист, но разговаривал, как один из них, и выписывал их журналы. Он протянул отцу свою здоровенную лапу.
— Hi, dad! [163] — И через мгновение добавил: — Это Патрисия.
Патрисия была ему под стать: крупная добродушная девица, одна из тех великанш, что прибывают с Запада, обремененные силой, накопленной поколениями иноверцев. Когда она улыбнулась, Грейну бросились в глаза ее резцы. Они были острые, как у хищного зверя. Эти зубы подтверждали лучше любых других аргументов эволюционную теорию Дарвина… Ее водянисто-серые глаза смотрели на Грейна дружелюбно, по-свойски, весело и в то же время покорно. Казалось, они спрашивают: «Почему мы не можем быть друзьями?» Нос ее был чересчур вздернутым, отчего верхняя губа казалась слишком длинной. Волосы цвета соломы были по-простецки подрезаны и щеточкой торчали надо лбом. Шикса, видимо, знала, откуда Грейн приехал, и о том, что делается в доме. Джек не умел хранить секретов. Она спросила:
163
Привет, отец! (англ.).
— Хорошо сейчас во Флориде?
— Да, там тепло.
— Я там тоже буду через пару недель. Отец отвезет меня на машине. Он приедет сюда из Орегона.
— О, это дальняя поездка!
— Отец любит водить машину…
«Ну, вот оно, вот оно, — пробормотал Грейн, обращаясь сам к себе. — Если говоришь „алеф“, то рано или поздно приходится сказать и „тоф“. [164] Если позволяешь сам себе, то приходится разрешать и детям… Если не важен один из законов книги „Шулхан арух“, то и все ее законы не имеют значения…» Грейн извинился и вернулся к Лее на кухню.
164
«Алеф» — первая, а «тоф» — последняя буква еврейского алфавита.
— Она будет твоей невесткой? — спросил он.
— Да, и твоей тоже…
И Лея налила воды в чашку.
— Когда он хочет жениться?
— Прямо сейчас. Невтерпеж…
— Ну, ты будешь сватьей…
Лея вылила воду из чашки.
— Надеюсь, ты меня не обвиняешь…
— Я никого не обвиняю…
— Зачем ты пришел?
Он ничего не ответил, и Лея снова налила воды в чашку. Он вернулся в прихожую, взял пачку писем и ушел к себе в кабинет. Это был все еще его дом и тем не менее уже не его дом. Грейн посмотрел на обои и заметил на них разводы и пятна, которые успел забыть. Телефон молчал каким-то отчужденным молчанием. Грейну почудилось, что он сдерживается изо всех сил, чтобы не зазвонить… Электрический свет казался застывшим, как и стены. Пар в радиаторе отопления ворчал, по-прежнему напевая свою тоскливую старую песню. Грейн нахмурился. Вскоре в кабинет вошла Лея: