Теплоход "Иосиф Бродский"
Шрифт:
— Я согласна, — отозвалась на приглашение Луиза Кипчак, расстегивая последнюю неподатливую пуговицу и касаясь пальчиками того, что так тщательно скрывал Куприянов. — Это случилось со мной в девичестве, в ту волшебную пору, когда любовь присылает своих гонцов, но они не переступают порог твоей опочивальни и издалека снимают шляпу. Однажды, белой петербургской ночью, я не могла уснуть. Под подушкой у меня лежал журнал «Плейбой», который я взяла у папы из потайного ящика. Я услышала в гостиной какой-то шум, звуки рояля, сдавленные крики. Босая, в ночной рубашке, поднялась, вышла в коридор и заглянула в замочную скважину нашей великолепной двери, ведущей в гостиную, которую папа привез из средневекового английского замка. Моим глазам предстала поразительная картина. Папа, голый, в буденовке, на которой красовалась красная звезда, стоял на четвереньках. Перед ним находился обруч, охваченный по всей окружности пламенем. Мама, тоже обнаженная, в парижской соломенной шляпке, стояла рядом и щелкала бичом. Папин шофер, тоже без всякой одежды, сидел за роялем и играл, Брамса. Мама вскрикивала: «Алле-гоп!» Папа отталкивался от паркета и нырял в горящий обруч, а мама успевала хлестнуть его по ягодицам. Папа на четвереньках подбегал к маме и целовал
Она умолкла. Шевелила гибкими пальчиками в брюках у Куприянова. А тому казалось, что он — Уин-стон Черчилль, у него между ног торчит гаванская сигара и на ней золотится изящный фирменный ярлычок.
— Благодарим вас, восхитительная Луиза, — произнес Савл Зайсман, отгоняя слоистое облачко дыма, которое напоминало летящего фламинго, превратилось в дамскую туфлю с хрустальными крылышками, а затем в хохочущий рот, уплывающий в дальний угол комнаты. — Ваша история через тысячу лет всплывет в рассказе какого-нибудь мечтателя, и он не будет знать, как она залетела в его память. А теперь пусть расскажет наш замечательный друг, счастливый супруг Франц Малютка. Франц, дорогой, что круто изменило всю твою жизнь?
Франц Малютка, накурившись, чувствовал любовь ко всем возлежащим на персидских коврах. Особенно к своей строптивой, но такой беззащитной, такой уязвимой жене. Бедняжка босая, на лютом морозе, среди сверкающих льдов, пытаясь спастись, прятала босые стопы в стоге мерзлого сена. Сено не грело, кололо милые пальчики. К тому же в стоге обитали мыши, тушканчики и морские свинки, и одна из них, большая и мерзкая, вдруг высунула наружу свою розовую раздраженную мордочку.
— А что тут рассказывать? — рассеянно произнес Малютка. — Посредники заебли. Никакого бизнеса. Ну я их пригласил в ресторан. Принесли коньяк, осетрину. Я сказал: «Братаны, так больше жить нельзя». Достал «макарыча» и прострелил им бошки. С тех пор дела пошли хорошо.
Он улыбался, потому что с любимой женой они парили на серебряном дирижабле, внизу, совсем близко, проплывала Эйфелева башня и принц Чарльз, в цилиндре и белом шарфе, манил его колодой карт, приглашая сразиться в покер.
— Поучительный пример, дорогой Франц, — поощрял его Савл Зайсман. — Только в Сибири еще не перевелись подобные натуры. Этот ген заслуживает того, чтобы его сохраняли века. Быть может, вы, господин посол, расскажете нечто, что сделало вас столь известным дипломатом и утонченным знатоком России?
Посол Александр Киршбоу выпустил из губ костяной мундштук зеленого кальяна. Дым вскружил ему голову. Он казался себе дамским лифчиком размером № 6, отороченным кружевами. Так чудесно было ощущать полноту теплой, пышной груди с чуть выпиравшими сосками. Знать, что весь день можно находиться в тесном соприкосновении с любимой женщиной. А когда та, утомленная к вечеру, лениво совлекала перед зеркалом платье и вешала лифчик на спинку стула, можно было всю ночь перед таинственно мерцающим зеркалом любоваться спящей возлюбленной, озаряемой редкими вспышками пролетавших автомобилей.
— Господа, — посол неохотно возвращался из мира грез в мир реальности. — Детство мое прошло на Западном побережье, и я мечтал стать зоологом, естествоиспытателем. Ничего никогда не слыхал о России. Я рано вступил в «Общество охраны китов». Однажды нам сообщили, что недалеко от Сан-Диего на песчаный пляж выбросился кит. Мы поспешили его спасать. Животное еще было живо, когда мы подъехали. Мы ломали голову, что заставило этого красавца покончить с жизнью, что явилось основой его суицидного инстинкта. Внезапно из раскрытого зева кита показалась человеческая голова, и скоро на свет вылез весь человек, в слизи, облепленный планктоном, в ракушках и мелких рачках, которые составляют излюбленную пищу кита. На плохом английском он объяснил, что является известным советским поэтом Андреем Дементьевым. Решил таким образом иммигрировать из СССР, не в силах выносить гнет режима. Чтобы быть проглоченным китом, он долго плавал в облаке планктона, прикидываясь одним из ракообразных. Наконец кит его проглотил, и поэт, перемещаясь в чреве кита, громко, как молитву, читал собственные стихи. Кит не выдержал декламаций и решил покончить с собой. От поэта, много дней проведшего в чреве кита, пахло несвежей рыбой и водорослями. Он тут же стал читать нам стихи. Я запомнил только одну строку: «Мне снился сон, что Пушкин был Кобзон». Эта встреча перевернула всю мою жизнь. Я поступил в Гарвард, стал интересоваться Россией, перечитал всего Достоевского. Когда приехал послом в Москву, снова встретил поэта Андрея Дементьева. Он ничуть не постарел. От него все еще пахнет водорослями. Теперь он ведет телевизионную программу «Народ хочет знать» и почти никогда не падает с трибуны от ветхости.
Савл Зайсман сделал глубокий вздох, наполнив мозг дымом, разбудившим генетическую память. Ему показалось, что в голове открылся бесконечный коридор, сквозь который сочилась лазурь. Вытянув руки, он летел на эту лазурь, возвращаясь вспять через миллионы лет эволюции. Вынесся на простор, где плескалось безбрежное море, отражая на волнах золотое солнце. В фонтане брызг, распахивая волны чешуйчатым телом, вынырнул динозавр, держа в зубах сиреневую скользкую рыбу.
— Весьма поучительная история, — сказал Савл Зайсман, ощущая свое тождество с рыбой, погибшей в зубах динозавра миллион лет назад. — А вы, любезный Аркадий Трофимович, — обратился он к Куприянову. — Что повлияло на вашу судьбу?
Куприянов не отрывал глаз от багрового угля в горловине кальяна. Уголь казался гигантской планетой в сопредельной галактике, откуда поступали непрерывные излучения, настойчивые сигналы. Планета, воплощение женственности, взывала, манила в сёои багряные глубины, сулила блаженство, невозможное на земле. Он знал, что чья-то душа, родная и верная, ждет его в иных мирах, посылая безмолвную весть.
— Мой случай особый, — произнес Куприянов, позволяя прелестной ножке Луизы Кипчак пробираться все дальше и дальше в недрах своего туалета. Утолив самый первый, непосредственный интерес, ножка перестала теребить то, что нуждалось в покое. Перебралась
Он умолк, жадно припал к кальяну. Возлежащая подле него Луиза Кипчак казалась ему трогательной и любимой птицей, в голубом оперении, с золотисто-зеленой грудкой и милым хохолком, который так чудесно щекотал его ухо.
— Эту историю нельзя слушать без слез, — произнес Савл Зайсман. — Обещаю вам, дорогой Аркадий Трофимович, все мои знания посвятить воскрешению вашего незабвенного друга, птички Сити. По возвращении в Москву распоряжусь взять пробы грунта в районе строительства. Почва, как и вода, хранит генетическую информацию. Мы поместим образцы в банку, подведем электрический ток и станем взращивать вашу Сити. Это будет называться «Сити-банк». Сейчас же послушаем исповедь нашего дорогого Парфирия Антоновича. Пусть расскажет о своих изломах судьбы, — с этими словами Савл Зайсман обратился к Президенту Парфирию, который вкусил вместе с дымом легкую дозу «экстази» и мчался по альпийским снегам, переносясь с вершины на вершину в тот предзакатный час, когда швейцарские льды напоминают разноцветные хрустали, и он, легконогий лыжник, переносился с алой вершины на изумрудную, перелетал с золотого ледника на лазурный. Казался себе волшебным фонарщиком, развешивающим над Швейцарией цветные лампады.
— Вы знаете, что мое прошлое связано с КГБ, — не сразу отозвался Президент Парфирий, еще некоторое время летая над Монбланом, напоминавшим гигантский бокал рубинового вина. — Отслужив в Германии на конспиративной работе, я был переведен в Ленинград, где меня бросили на раскрытие американской шпионской сети. Мы подозревали одного человека. След вывел на него. Мне было поручено проследить за ним и взять в тот момент, когда он станет делать «закладку» в тайник. Я сел ему на хвост в районе Фонтанки, обратив внимание, как он трется спиной о конскую статую скульптора Клодта. Это был явный сигнал кому-то, с кем ему предстояло встретиться. У Казанского собора он долго стоял, взирая на памятник Барклаю де Толли, и ковырял в носу, подавая сигналы невидимому сообщнику. В арке Главного штаба он несколько раз чихнул, пользуясь акустикой и создавая эхо, которое не мог не слышать его подельник. Когда он переходил Дворцовую площадь, пролетавшая ворона уронила ему та шляпу жидкий известковый комочек, и он несколько минут чистил шляпу, при этом помахивая ею в сторону Невы, — намечал направление своих перемещений. Перед Медным всадником задержался минуты на три и показывал царю язык, корчил рожи, передавая кому-то шифрованное мимическое послание. Задержался на мосту и плюнул в Неву, что могло равно означать как сигнал тревоги, так и знак того, что опасности не существует. У Большой Пятничной мечети он сидел на скамейке, ел эскимо и кинул бумажку от мороженого не в урну, которая находилась рядом, а на дорожку, под ноги прохожим, что было явным предупреждением кому-то, с кем он выходил на связь. Уже вечером, на Литейном проспекте он съел пончик и вытирал сальные руки прямо о пальто, что на языке конспираторов могло означать: «За мной хвост». К ночи, желая от меня оторваться, он нырнул в подворотню, проскользнул внутренними дворами, миновал пару улиц и, зайдя на задворки дома, на котором, обращенная к проспекту, горела и переливалась реклама, остановился. Расстегнул штаны и стал мочиться. Никогда не забуду, как в свете рекламы переливалась его струя. Становилась то огненно-красной, то волшебно-голубой, то изумрудно-зеленой, то нежно-аметистовой. Он заметил, что я любуюсь. Подозвал меня, и мы вместе наблюдали игру цвета, пока не иссякла струя. Он произнес: «Вот так же в предзакатный час переливаются ледники Швейцарии». Я понял, что больше не могу находиться в рядах КГБ. Мы подружились. Эта дружба стала для меня судьбоносной. Ибо человек, в котором я подозревал американского шпиона, был не кто иной, как будущий мэр Петербурга, чья очаровательная дочь составляет сейчас цвет нашей компании. Я навещал их дом, когда Луиза была еще девочкой-подростком. Она не раз приглашала меня в ванную, где принимала душ, и просила потереть ее милую стройную спинку. Когда я тер, ее наивные, похожие на воробышков грудки трогательно трепетали, словно хотели взлететь.