Терновая крепость
Шрифт:
— Хорош огонек, — кивнул он. — Подбрось немного зеленой травки. Это лучше, чем мазь от комаров. Хватит нескольких пригоршней.
Дюла нарвал травы, и, как только бросил ее в костер, шипящие угли изрыгнули большие желтовато-белые клубы дыма.
Так комарам и надо! — сказал старик, выкладывая из садка рыбу. — Что, больше не кусаются?
Нет, — с трудом перевел дух мальчик; от дыма он задохнулся, и у него заслезились глаза. — Только я плачу и дышать трудно.
— Помоги мне почистить рыбу. Вот тут нет дыма.
Дюла сел возле старика, где действительно не было дыма,
— Верно ведь? — улыбнулся Матула. — У тебя в руках не весло, а рыба. Держи ее получше.
Этот намек не понравился Плотовщику.
— Завтра я потренируюсь в гребле.
— А костер ты хорошо разложил, — смягчился старик. — Недели через две лодка у тебя поплывет, как выдра. Котелок сумеешь поставить на огонь?
Дюла обрадованно защелкнул свой складной нож и пошел за котелком, потому что в натертой руке трудно было держать скользкую рыбу. Потом он аккуратно разложил все: хлеб, миски, ножи, вилки и даже перец, — совсем так, как это делал Матула.
— Ну вот, Дюла, — одобрительно подмигнул ему старик, — таким и я был в молодые годы. Если чего знал, то и делал охотно, не дожидаясь приказаний.
Плотовщик сразу забыл о намеке на греблю, и его точно по головке погладили. Матула уже во второй раз назвал его по имени, и у костра сразу стало еще уютней.
— Теперь отдыхай. Скоро будем ужинать. Совсем стемнело.
На небе загорались звезды, деревья, совсем черные, тянулись ввысь, пламя весело лизало котелок, и тень Матулы замерла, как и он сам.
Венчик костра был не большим, и мысли Дюлы никак не могли вырваться из этого узкого круга. Они устремлялись к людям и событиям последнего года, нона границе света угасали или возвращались к огню, Матуле, большому сому, мозолям на руке, к нему самому.
Потом Плотовщик почти обо всем забыл и только смотрел на костер, на колышущееся пламя, на разноцветные огоньки, синие, красные, желтовато-белые, черно-красные, на распад горящих углей и рождение золы. Теперь он не думал о природе огня и горения, о фразах из учебника и словах, запиравших в клетку науки это живое чудо, от которого не мог отвлечь даже заманчивый запах ухи. Наверное, и первобытный человек вопросительно смотрел на огонь, и, наверно, последний человек на остывающей Земле так же вопросительно будет смотреть на угасающее пламя, и потом в слепом мраке никого не останется, и некому будет опросить, что, в сущности, представляет из себя огненная стихия.
В голове Дюлы проносились мысли о событиях минувшего дня и года, мелькали разные воспоминания. Но эти мысли не могли достичь берега, твердой, устойчивой почвы, они тонули в море, где крошечные волны исчезали в бесконечности горизонта.
Иногда пламя вспыхивало, словно посылая в мрачное изгнание какую-нибудь недовольную искру, и старик провожал взглядом яркую звездочку на ее коротком пути. Ведь Матула, как и Дюла, глядел на костер, и в глазах старика, как и в глазах мальчика, отражалось пламя. Матула же на самом деле ни о чем не думал, потому что огонь сжигал все, даже мысли.
А потом заговорил совенок.
«Ку-у-увик! Ку-у-увик!» — с
Сова — птица мрака, но прикидывается перед простофилями, будто в темноте ничего не видит, а значит, путь для них открыт. Так считают полевки и прочие маленькие грызуны, не говоря уже о ночных бабочках и насекомых. Сова, конечно, не рассеивает их заблуждения, хотя ночью и видит и слышит, и этим живет.
— Кто это, дядя Матула?
— Совенок. Твердит свое имя. Слышишь? Он говорит: «Кувик».
— Маленький?
— Как небольшой дрозд. Почти бесхвостый. Кричит, глупыш, заместо того, чтоб охотиться. Каждый вечер кричит на огонь. Стало быть, не любит его. Ну, держи свою миску.
Наш Плотовщик только теперь вернулся к действительности и чуть не застонал от нещадного голода. Дома Дюла ел, лишь уступая мольбам мамы Пири, а здесь он то и дело чувствовал, как его желудок, точно играя на гармошке, просит кусочек чего-нибудь съедобного, хотя бы хлебную корочку. А затем он погружал ложку в пену наслаждения, которая, конечно, оказывалась острой, благословенно горячей, как пламя, и губы могли причмокивать, горло крякать, как ему вздумается, а желудок с восторгом встречал куски рыбы, поступающие вместе с бульоном.
Впрочем, стояла тишина, и только ложки иногда стучали о жестяные миски; и Серка деликатно чихал, считая, что старый хозяин переложил в уху перца.
Пес лежал между Матулой и Дюлой, чтобы не обидеть ни того, ни другого, а потом с большой рыбьей толовой в зубах убежал за шалаш.
Матула кивнул ему вслед:
— Прячет на завтра.
— Не протухнет в такую жару?
— Известно, протухнет, но ему это по вкусу. Подбавить тебе?
— Только рыбы, дядя Матула, если осталось.
— Осталось. Ешь себе на здоровье, а то у тебя такая тощая шея, что можешь сойти за цаплю.
Дюлу не рассердил пренебрежительный отзыв о его шее, и он расправился еще с двумя кусками рыбы величиной с ладонь, — столько он не съедал дома и за два дня.
Затем они приступили к слоеному пирогу, присланному тетей Нанчи, и закусили яблоками. Матула в одну минуту помыл посуду; Дюла молча вытирал ее, мечтая о постели, хотя раньше собирался перечитать письмо Кряжа.
Матула закрыл котелок крышкой.
— Я так считаю: пора нам на боковую.
Поокольку и Плотовщик «так считал», то вскоре все замолкло; лишь иногда доносилось шуршание сена. Перед шалашом тлели угли, но потом и они погасли, точно вечерний костер тоже закрыл глаза и уснул.
В шалаше догорала трубка старого сторожа, но дым от нее сливался с тьмой.
Да никто и не смотрел на него.
Плотовщик подумал о змеях, потому что в камышовой стене как будто зашуршало что-то, но лишь мимоходом. Сейчас огромные змеи могли бы драться с леопардами в шалаше и возле него, Плотовщик все равно не проснулся бы, и не было на свете канонады, способной разбудить усталого, наевшегося до отвала восьмиклассника, спавшего мертвым сном.
Потом из мрака бесконечных камышовых зарослей взошла луна.