Тихий дом
Шрифт:
С портрета улыбалась юная девушка в шелковом платье, она расслабленно сидела в кресле у огромного камина и глядела на меня так, будто вопрошала: ну, а ты каков? Чем больше я всматривался в лицо, руки, позу, одежду, тем более глубокая и необъяснимая печаль охватывала меня. Художнику удалось передать прозрачную тень надвигающейся трагедии. Даже в улыбке девушки, если присмотреться, сквозь вполне естественную жизнерадостную молодость сквозили тонкие ростки печали, будто это прекрасное дитя предчувствовало преждевременный уход.
Мы с Никитой полулежали в креслах, нас разделял невысокий закусочный стол, застав?ленный яствами и питием. Наскоро утолив
– Ты что-то говорил о манускрипте? Можно его посмотреть?
– Сейчас, босс, только из сейфа достану, - с набитым ртом ответил сотрапезник, с трудом отрываясь от полуметрового хрустящего багета с колбасой, сыром, огурчиками и салатом, который он запивал бордовой жидкостью из плетеной бутыли. Вскочил с кресла, сбегал в комнату и принес оттуда толстую канцелярскую папку.
– Чтобы тебе не мешать, пожалуй, возьму ружьецо и схожу на тягу. Может, застану окончание сезона: вальдшнеп, говорят, тянется вовсю. Пойду, прогуляюсь, природой полюбуюсь, воздухом подышу.
– Ага, на большую дорогу с топором заход солнца провожать. И не жалко маленьких птичек, убивец?
Очистив четвертую часть столешницы от блюд, крошек и пыли, я торжественно разложил папку, по очереди извлекая из неровной пачки чуть изогнутые листы. Глаза жадно забегали по изящному плетению фиолетовых строк, в голове из тысяч осколков складывались портреты некогда живших тут людей, они двигались, говорили, боялись, надеялись, любили. От пористой пожелтевшей бумаги Красносельской мануфактуры поднималась к моим ноздрям смесь тонких ароматов, составленных из духов "Персидская сирень" от мсье Брокара, доминиканских сигар Лаферма, засохших цветов вербены, херувимского ладана. В моих руках чуть подрагивали толстые листы пожелтевшей бумаги, с помощью которых вполне материальные образы оживали, требовали, умоляли о внимании, о продолжении действия до неведомого таинственного финала.
И вот уж зала наполнилась дамами, слугами, кавалерами, борзыми собаками - и пошла бурлить жизнь, вроде бы давно исчезнувшая - ан нет - восставшая из паутины чернильных строк по желтоватой пористой бумаге. Что за чудо! Взять и запечатлеть уходящее время, родные лица, слова, полные любви. Сохранить потомкам вот эту нежную улыбку юной княжны, шуршание шелкового бального платья, мелькание атласных туфелек меж кисейным подолом и матовым воском паркета, лепет маленькой сестрички у неё на руках, всю в кружевах, кудряшках... Сверкание очей александрийского гусара, затянутого в черную куртку-доломан и штаны-чикчиры с белыми нашивками, с кивером в руке на отлете, смертельно влюбленного в княжну, её беглые пугливые взгляды в сторону черного гусара и тяжелый настороженный взор седого отца семейства - на молодых... И фиолетовые сумерки, льющиеся из открытого окна, и удаляющуюся, тающую в тумане фигуру соседского юноши в сюртуке, уносящего в сердце саднящую рану неразделенной любви. Да вот же оно всё это - здесь и сейчас, живет и вовсе не собирается умирать.
Почему же эти ушедшие в прошлое люди вдруг стали так дороги мне? Отчего они ближе нынешних европейских людей, которые изображают жизнь, только что-то плохо у них это получается? Когда я собирался в этот уголок заповедной старины, мне представлялось просто интересным проникнуть в мелодию ушедших в прошлое слов. Я и раньше зачаровывался чистыми звуками, словно затаившимися в тенистых уголках усадеб, дворцов, мещанских домишек. Вот это, например:
– Что за чудо эти фазаны с каштанами и трюфелями, дражайшая княгиня! Мой комплемент вашему повару... Неужто и впрямь, из дворовых? Мнится, таковой кулинар затмил бы любого парижского.
– Вы еще, любезный соседушка, гусиного паштета не отведали - вот уж лепота. Нынче вёдра так рано встали, что уж и первые покосы не за горами. Люблю, знаете ли, помахать на зорьке литовкой.
– А не страшно ли вам, наш бравый кавалергард, бросаться с шашкой наголо на безжалостного неприятеля? Говорят, немало вашего брата полегло в последних баталиях.
– Что ж если и страшно, князь! Так ведь не за чины и ордена воюем, а за честь и совесть, за Родину милую. А за сие и живота не жалко.
– Маменька, вы только взгляните на Вареньку. Она у нас нынче причастница, и ей всё дозволено. А сестричка оставила баловство и капризы, и тихонько сияет будто солнышко маленькое.
– Княжна, вы нас не попотчуете этой новой вещицей... Я недавно проезжал мимо верхом и невольно подслушал ваши фортепианные упражнения. Кажется, Второй ноктюрн Шопена.
– Я, право, не кокетничаю, Игнатий Макарыч, исполню с радостию. Только с условием вашего снисхождения. Мне иной раз доводится сбиваться и постыдно фальшивить. Вы простите моё несовершенство?
– Княжна, считайте, авансированы прощением до Второго пришествия.
Княжна вспорхнула из-за стола, невесомой бабочкой перелетела к огромному черному роялю, подняла крышку и плавно опустила тонкие руки на клавиши. Воздух залы наполнился нежными печальными звуками. Ожила мерная капель грибного дождя, потаённые девичьи вздохи, эхо вопроса и предчувствие признания, шепот ночного ветра за окном и трезвон дорожных колокольцев, и перестук лошадиных копыт подъезжающей к дому коляски.
Я оторвался от рукописи и подошел к портрету княжны. Художник выстроил композицию группового портрета таким образом, чтобы взгляд зрителя, пробежав по фигурам, линиям, объемам, снова и снова возвращался к лицу девушки, поэтому для меня это полотно было именно портретом княжны. Ты такая красивая, юная, полная жизни, почему же так тревожно читать твой рассказ? Я еще не знаю, что дальше, но чувствую, как тучи сгущаются над твоей очаровательной головкой. Кто ты? Почему твоя судьба вдруг задела меня? Почему твою трагедию переживаю как свою собственную?
Портрет подвесили с легким наклоном к зрителю, только света в этом углу было маловато. Я прихватил мощный фонарь, встал на табурет и осветил картину. Теперь я видел каждую мельчайшую деталь. Первое, что обращало на себя внимание, это глаза девушки - широко распахнутые, серовато-зеленые, с едва заметной раскосинкой. Затем взгляд сам собой опускался к губам, пухлым, алым, слегка насмешливым; с легкого округлого подбородка - вниз, на лебединую шею, обласканную белесым пушком. В ушах девушки - крошечные серьги в виде изумрудной капли, на чуть приоткрытой груди - белое сердечко медальона с таким же зеленым камнем.
Пришлось спрыгнуть с табурета и отойти на два шага, только так я сумел рассмотреть руки на подлокотниках, пышное платье, тонкие лодыжки, миниатюрные туфельки, резное кресло и циклопический портал камина. Того самого камина, что пощелкивал угольками чуть левей и ниже, согревая мой бок, плечо, щеку, - соединяя меня и княжну в единую композицию, где время и пространство вытекли из прошлого, вошли в соприкосновение с настоящим, продолжив течение за горизонт.
Вошел Никита и, застав меня задравшим голову к портрету, хмыкнул и присел к столу.