Тихий Дон Кихот
Шрифт:
— Как откуда? Из Пушкина, — ответила Аня всем сразу. — «Жил на свете рыцарь бедный, молчаливый и простой. С виду сумрачный и бледный, духом смелый и прямой…»
Ей показалось, что все как-то облегченно вздохнули. Только Акулина нервно подергивала передник, точно он был не на ней, а на Ане.
— Что же произошло-то с рыцарем?! — не выдержала стряпуха.
— Рыцарь тебе больше не поможет, — пробасил отец Макарий, но не строго. — С утра епитимия будет тебе новая, всяким благородным рыцарям несподручная.
— Сатана уже хотел прибрать рыцаря к себе, — торопливо
Стряпуха просияла, дождавшись счастливого конца этой истории, который, видимо, соответствовал каким-то ее тайным мыслям, представлениям об устройстве мира, и, ободренная, побежала опять к своим плошкам и кастрюлям.
— Вот вам пример наивной народной веры, — сказал отец Макарий, указывая в сторону кухни кончиком своей густой, слегка посеребренной бороды. — Тут тебе и остров Буян на реке Иордан, и «Велесова книга», и Четьи-Минеи в одном переплете…
— Отец Макарий, вы уж не наказывайте ее слишком строго, — попросил Корнилов.
— Наказанием можно пробудить в человеке жалость к самому себе, чувство, недостойное верующего, — ответил игумен.
— Неужели жалость к себе грех? — изумилась Аня.
— До греха недалеко, потому как до гордыни остается всего ничего, — отец Макарий сделал медленный, почти торжественный кивок головой. — Будучи студентом духовной семинарии, я посмотрел фильм «Зеркало»…
— Андрея Тарковского? — уточнила Аня.
— Его. Многое мне в кинокартине понравилось, — игумен точно читал написанное кому-то письмо, — некоторые детали запомнились, а что-то запало в душу. Но в целом эту работу Тарковского я не принимаю.
Аня чуть не подпрыгнула на скамье, обвела взглядом присутствующих в поиске сходных эмоций, но, кроме нее, речь игумена никого не затронула так сильно. Только одна Аня безоговорочно принимала всего Андрея Тарковского, преклонялась перед ним, хотя и не все в нем до конца понимая.
— Почему же, отец Макарий? — спросила она, еле себя сдерживая от громких слов и долгих речей.
— А вот из-за этой самой жалости к самому себе и не принимаю. Слишком автору себя жалко, до боли, до слез. «Оставьте меня, — говорит он. — Я ведь тоже хотел быть счастливым!». Вот и плачут люди, примеряя к себе эту же жалость. Одни уходят из кинозала, другие плачут.
— А вы, значит, из первых, — кольнула его Аня.
— Я из третьих, — засмеялся игумен и добавил: — Нельзя верующему себя жалеть. Художнику тоже себя жалеть негоже, потому как художник всегда верующий. Хочет он того или не хочет, отдает себе в этом отчет или нет, а без веры ему и двух слов настоящих не написать. Понять это он обязательно поймет, может, в последние мгновения своего земного пути. Может, и с опозданием…
— Но Пречистая, конечно, заступится за него, — опять вспомнила Аня пушкинскую строку.
— Ваш рыцарь себя не жалел, насколько мне помнится Александра Сергеевича произведение, — возразил отец Макарий. — Стальной решетки с лица не поднимал, в бою себя не берег, потом жил затворником, молился дни и ночи…
И тут опять в трапезной прозвучало имя святого мученика Христофора. Кто назвал его, было не так важно, как поведение отца игумена. Он привстал, передвинулся вдоль стола, оправил рясу и сел напротив Михаила Корнилова лицом к лицу. Аня еще не отошла от игуменской критики в адрес любимого ей режиссера Тарковского, она еще перебирала в голове достойные возражения, торопилась ответить и ничего не могла придумать. Только потом она поняла всю важность происшедшего тогда за трапезным монастырским столом.
— Помнится мне: в какой-то восточной сказке обманули купца или даже духовное лицо, — сказал отец Макарий, внимательно глядя на Михаила. — Ему посулили злато-серебро, если он не будет думать… А о чем нельзя думать, сказали, да еще в очень ярких выражениях. Не помню только: что ему такое придумали? Ну, неважно. Ведь это ловушка для человеческого сознания. Скажи я вам теперь: не думайте о святом Христофоре, разве вы сможете его забыть? Ни на минуту не забудете. А ведь этого я бы вам, Миша, сейчас и пожелал…
Отец Макарий и Михаил сидели напротив друг друга. Руки их почти соприкасались на трапезном столе. Они были похожи на двух сказителей, певших старинные руны, может, финские, может, скандинавские. Вот только никто из слушателей не мог понять — о каких славных делах, о чьих великих подвигах была их песня.
— Мученик Христофор — только фреска, рисунок на штукатурке, — ответил Корнилов. — А за ним христианская притча о звере, живущем в каждом человеке. Ведь жив этот зверь? Никуда он не делся, никакие социальные условия, семейные традиции его не рождают. Я бы легенду о святом Христофоре по-другому рассказал. Жил человек, который чувствовал в себе силу великую и знал, что сила эта от зверя, живущего глубоко, в самых темных закоулках его души. Он долго молился, постился, истязал свое тело, закалял душу, пока не добился своего — изгнал зверя из своей души…
— Вы полагаете, что звериная голова — только аллегория? — спросил отец Макарий.
— Видимо, нельзя было смотреть на своего зверя, как часто бывает в мифах и легендах, нельзя было его будить, даже ради охоты на него. Душа и тело. Изгнал зверя из души, получил его в теле. Это, как раз, мне понятно.
— Святой Христофор, по-вашему, сделал такой выбор, явив миру сокрытое в нем?
— Пожалуй, что так. Ведь можно облегчить свою душу, открыв себя миру, отец Макарий? Раскольникову надо было выйти на Сенную площадь и покаяться перед всем народом?
— Для этого существует исповедь, — ответил игумен. — А разве молитвой не раскрывается душа человеческая, не замещается светом все греховное в ней, когда человек обращается к Господу?
Их диалог никто не смел нарушить, даже Аня притихла и ловила на палец капли, падавшие из самоварного краника, чтобы и они не мешали разговору двоих. Только в оконное стекло вдруг царапнула и постучала клювом синица, будто напоминая, что на свете есть не только звери, но и птицы небесные, которым, сказано, надо подражать, а также подкармливать их в голодное время.