Тогда, в дождь
Шрифт:
— Что ты, — ответил я. — Конечно, интересно. И конечно, я подумал. Но, может, не так основательно, как Даубарас.
— Даубарас? Основательно? — Она перестала ходить и замерла рядом со мной. — Значит, тебе совсем… совсем…
— Не устраивай трагедию, Соната, — сказал я как; можно более спокойным голосом; я и правда устал от этого нелепого объяснения. — Не надо. Ну, пусть не основательно. Не все ли равно? Все на свете относительно.
— Даубарас? — не могла успокоиться Соната. — Да кто он тебе, Даубарас этот?
Вот
— Мне? Даубарас? — равнодушно спросил я. — Полагаю, никто. Пустое место. Нуль.
— А в войну… когда было трудно…
— Он мне пальчики не целует.
— Дурень ты, Ауримас, — Соната вдруг закрыла лицо ладонями. — Боже мой, какой же ты дурень, а я и не знала!
Она повернулась и убежала в спальню — туда, откуда Лейшене вынесла пиджак Даубараса; а вот и маменька, ура; и обратите внимание — куда веселее, чем была только что, когда уходила…
— Уже? — сочувственно подмигнула мне, одновременно кивая на отворенную дверь спальни, где скрывалась Соната. — Какая муха ее укусила?
— Не знаю, — отвечал я. — Может быть, сегодня виноват я. Не знаю.
— Виноват? — она с грустью взглянула на меня. — Перед кем-нибудь, Ауримас, мы всегда виноваты… Не мучайся. Жить-то надо.
Она отвернулась к окну, точь-в-точь как недавно Соната, и тоже стала смотреть в темноту.
XXVI
Мы расположились: я на диване, Соната и Лейшене в спальне; Соната, к слову сказать, так и не вышла оттуда, не промурлыкала мне традиционное «спокойной ночи»; постелила мне Лейшене, она же погасила свет.
Сон не шел. Тянуло закурить, но, как назло, сигареты кончились; Даубарас свои папиросы увез с собой, я помнил, как он сунул их в карман кожаного пальто. Я опустил голову на мягкую подушку, повернулся к окну и смотрел, как тусклые облачка плывут мимо крупной желтой луны — словно паровозный дым мимо светофора; это снова напомнило мне детство, где все, что мы видим, представляется чрезвычайно важным, значительным; сейчас многое выглядело совсем иначе.
Даубарас… Вот и о нем я не мог уже думать, как прежде — только как о человеке, которому я многим обязан, или о старшем товарище, с которым меня связывали общие идеи; и тут, видимо, причиной была та ночь, когда шел дождь и когда меня угораздило… Не надо, не надо об этом думать; Старика здесь нет и никогда уже не будет — того, бородатого, в красной линялой, обвисшей рубахе; вместо него появился другой — лысый и в рыжей пижаме, цепляющийся сухими и длинными пальцами за одеяло — зеленое, точно попугай, и шахматно-пестрое; Старик хрипел, будто вот-вот расстанется с жизнью, а девушка протянула ко мне ладони; потом я…
…сбежала… Юту на руки и бегом…
Юту?
Ну
Неужели у тебя есть сестра?
Есть… А по-твоему, мы должны были вместе с Агне… в один вагон с той самой Агне, которую меня… ты знаешь…
А я боюсь! Я всего боюсь, Ауримас… после того, как умер папа… всего на свете, всего, всего…
Знаю, а Казис?
О! Ему, Ауримас, надо прочитать целую гору бумаг. Сегодня надо, и завтра надо, и послезавтра. А еще он сказал, что будет война и всех вроде нас ждет…
Но он же обещал… он должен был… он обязан…
Ты просто младенец, Ауримас. С ума сойти, какой ты еще младенец! И знаешь что — если ты встретишь Даубараса… где-нибудь и когда-нибудь…
Самолеты, Мета! Немецкие самолеты! Бежим отсюда. Скорей!
О нет. Я каунасская, Аурис. Я здесь родилась. И поэтому…
Я тоже каунасский… ну и что? Немцу это все равно. Фашисту. И хоть Агне там, в том вагоне… учти, тебя они…
Нет, нет, нет! Никуда из Каунаса… слышишь? Ни на шаг.
Ну что ж! Прощай, прощай, танки — —
Это было уж слишком — вспомнить Мету, когда… Дурак! — выругал я себя, мысленно проскочив и войну, и первые послевоенные дни — перенесясь снова в ту ночь — в скользнувшую огненным пунктиром по зигзагам сознания ночь, от которой лишь крохи донес я до Крантялиса; ты — Ауримас, казалось, расслышал я; Ауримас останется здесь, бей, бей, бей, если веришь, что черепки… к счастью!..
…В конце-то концов, должны здесь быть сигареты!
Я сбросил плед и полуодетый, на цыпочках прокрался в кухню — поискать; я знал, что Лейшене иной раз покуривает — когда она одна, когда не видят Лейшис с Сонатой (хотя та, по-моему, видела все); при чужих она меньше таилась.
Сигареты нашлись; я закурил здесь же, прикурив от электроплитки; возвратился успокоенный, так вот, оказывается, чего мне не хватало весь вечер; теперь можно было и вздремнуть.
Утрясется, подумал я, проходя мимо спальни; все в этом мире утрясется, утрясется и все между нами, между мной и Сонатой, уж как-нибудь; кончу курсы, потом университет, а потом…
— Ауримас? — вдруг услышал я и обмер; нет, никто не звал, но свое имя я расслышал вполне четко; понял, что говорят обо мне; упустить случай еще раз кое-что о себе узнать…
— Ауримас? — переспросила Соната (это была она) и продолжала, судя по всему, ничуть не опасаясь, что я могу услышать; и, разумеется, она никак не предполагала, что я, подобно горничной из старинных водевилей, подслушиваю за дверью. — Будто ты не знаешь его, мам… Прекрасно знаешь, из какого он мира…
— А именно?
— Из заоблачного, мама. Из того, где ангелы.
— А вдруг наоборот — из самой преисподней. Ты ведь еще ничего не знаешь, Соната.
— Я стараюсь…
— Что ты стараешься?