Тогда, в дождь
Шрифт:
XXV
Ума не приложу, отчего вдруг вспомнилось все то, что, казалось, было давно забыто, что осталось и сгинуло там, за чертой, которую я переступил в ту ночь; вспомнилось внезапно, ни с того ни с сего, стоило мне лишь увидеть Даубараса; я по-прежнему держал в руке початую бутылку вина, которую он привез с собой и угощал Лейшене, когда заявились мы с Сонатой; конец идиллии. Конец концом, но Даубарас не простит. Правда, он сделал попытку улыбнуться как ни в чем не бывало, попробовать шутить, непринужденно развалясь на диване, начал рассказывать анекдотец о русском, англичанине и американце; но все это выглядело
Молчал и Даубарас, молчал и лениво перебирал пальцами по столу — задумавшись и вперив взгляд в стену напротив; по-моему, в мыслях он был довольно далеко от этого дома; возможно, он вспомнил Еву. Я так решил, потому что сам я, пусть не желая того, все еще думал о них — о Еве и Мете, с которыми меня свела судьба, и опять-таки через Даубараса; а он молчал и шевелил своими длинными пальцами, словно пианист, пробующий клавиатуру — что-то проверяя или мысленно взвешивая; вдруг пальцы его сжались в кулак, и кулак этот негромко, но довольно решительно стукнул о край стола.
— Что ж, увидим… да!
— То есть? — поспешно спросила Лейшене; и ее угнетало это затяжное, тягостное молчание, которое установилось после того, как я напомнил Даубарасу о Еве; то, что следовало за этим — все эти потуги на веселье, — разумеется, не имело смысла. — Что же мы увидим?
— О, покамест ничего, — Даубарас расслабил пальцы и почему-то заткнул бутылку пробкой. — Ничего, товарищ директор… ничего. А между тем… — он взглянул на часы.
— Может, вы… все-таки…
— Надо обязательно. Меня ждут.
— Ночью?
— Ночные мотыльки летают ночью. Дело привычное.
— Но ведь пока не рассвело, вы можете…
— Увы, увы… — Даубарас нахмурился. — Как ни приятно мне ваше общество, а… От обязанностей своих человек не избавлен даже ночью… От своего бремени. И от поездки в Вильнюс…
Он поднялся, застегнул ворот сорочки, поправил галстук.
— Мы будем сильно беспокоиться, — встала и Лейшене; она и впрямь выглядела огорченной.
— Все? — Даубарас зачем-то глянул на Сонату; похоже было, что только о Сонате он и спрашивает: все или нет; та даже не шелохнулась. Она по-прежнему стояла у окна спиной ко всем нам и все еще смотрела во мрак, будто что-то в нем потеряла; не видела она, разумеется, и меня. — Ну, а ты, милый юноша… я слышал…
Он так резко повернулся ко мне и прошил таким пронзительным взглядом, что я чуть не задрожал; скажет? Сейчас? Что он имеет в виду? Почему так смотрит? Знает?.. И что же, уважаемый, вы знаете?.. Что вы знаете?.. Что вы «слышали»? И почему так внезапно умолкли? Что собираетесь сообщить? Вот именно, победил, как бы возглашают эти глаза, впившиеся в меня, точно два сверла; ты, Глуоснис, победил на конкурсе, об этом писали газеты; напечатана даже эта новелла с фотографией и хвалебная статейка (была и такая), а потом… Знает ли Даубарас это потом, — как знаю я, или не знает? Но почему же он смотрит на меня таким знающим взглядом, червем вгрызается в самое нутро, и к чему эти дурацкие намеки? Сказал бы коротко и ясно: я знаю;
— Может, чаю… — спохватилась Лейшене, снова нарушив тягостное, напряженное молчание. — Или еще по рюмочке… ради такого случая… раз мы все встретились…
— Нет, нет! — Даубарас отвернулся от меня словно нехотя и покачал головой. — И так уже задержался… У вас просто восхитительно, товарищ директор, но пора подумать и о своем доме… Ведь пора, как вам кажется, Соната? Вы у нас человек серьезный…
Он шагнул к Сонате и протянул ей руку; та не заметила его; я прыснул в кулак. Даубарас поклонился, взял руку Сонаты и спокойно поднес ее к своим губам и так же невозмутимо поцеловал — ишь ты; потом подал руку мне.
— Пока, Ауримас. Передать привет вильнюсским башням?
— Башням? — я сдвинул брови. — При чем тут башни?
— Ну, кому же еще… при Сонате…
— Передайте привет Еве.
Может, не следовало так говорить, конечно, не следовало: Соната обернулась так резко и смерила меня таким уничтожающим взглядом, что мне стало вовсе не по себе; Лейшене пожала плечами… Они осуждали меня, это было ясно, и все же, как мне казалось, они могли осудить и Даубараса; ему тоже не подобало целовать руку Сонате — пусть даже в моем присутствии; по-моему, они смотрели на него даже с каким-то страхом — обе женщины; страх, мольба о прощении — было у них в глазах нечто подобное.
Даубарас нагнулся и взял свой портфель, который (я только сейчас заметил) стоял около дивана, Лейшене принесла пиджак — почему-то из спальни; я опять не мог сдержать улыбку; Соната вспыхнула точно маков цвет и уставилась в пол.
— Ауримас! Ты как будто собирался что-то мне сказать? — спросил Даубарас, будто он и не заметил моей ехидной улыбочки. — Давай… Нам, кажется, по пути?
— Как будто нет…
— Нет? А почему? По-моему, ты живешь на Крантялисе, а мне как раз мимо…
— Я останусь здесь. У Сонаты.
— У Сонаты? — теперь улыбнулся Даубарас. И, конечно, он повернулся к ней лицом. — Что ж, если товарищ директор не возражает…
— Ауримас останется здесь, — Соната подняла глаза; они блестели. — Ясно? А если вам всем ясно…
— Ах, как же вам хорошо, — вздохнул Даубарас. — А мне пора. Дома ждут.
Он ушел: я слышал, как гулко хлопнула дверь на лестницу, потом, внизу, парадная; Лейшене провожала гостя — до машины; мы с Сонатой остались одни.
— Красота, правда? — она подошла ко мне и прямо-таки вырвала газету у меня из рук (сидя на диване, я скорее прикрывал этой газетой глаза, чем читал ее; и не до газеты мне сейчас, признаться, было); вырвала газету, швырнула на стол и стала быстрыми шагами ходить по комнате.
— Тебе это нравится? Очень?
— Мне? — сдержанно спросил я. — Почему мне?..
— Я видела, как ты потешался, не думай. Только не совсем поняла, над кем.
— Гм… Любви все возрасты покорны, как сказал Пушкин. Уж он-то знал, что пишет, будь уверена.
— Все возрасты, правда? — возмущенно проговорила Соната, будто я один был виноват в том, что мы застали ее мамашу с Даубарасом. — Все возрасты! А обо мне ты подумал? О такой-сякой Сонате? Хоть капельку? Хоть совсем немножко? Тебе это неинтересно?