Тогда, в дождь
Шрифт:
— Только не завидуй, — услышал я; голос был приглушенный и слегка хрипловатый. — Не завидуй этой моей радости, Соната. Этим мгновениям. Быть может, их не так много осталось на мою долю. Вот выйдешь замуж сама… начнешь стареть… узнаешь, что можно и что нет… А пока…
— Завидовать? Тебе? С чего бы это, мамочка? Я ведь не маленькая. Только в следующий раз, прошу тебя, скажи, чтобы не оставлял под окнами…
— Это что такое? Ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь, Соната?
— Ах, все равно, конечно, мне все равно! Абсолютно все… Да мне…
И тут я увидел Сонату — мысленно: как она одна стоит у окна и во все глаза глядит в ночной мрак, словно ищет там нечто, чего она не оставляла; теперь я понял, что она там высмотрела. Машину! Она стояла и смотрела на автомобиль Даубараса, который чернел за
Я так громко хмыкнул, что голоса смолкли, испуганно затаившись; для убедительности я еще кашлянул — чтобы отвести подозрения, и потихоньку шмыгнул на диван. Видимо, полагалось обдумать услышанное и принять какое-то решение — сейчас же, немедленно, но я не знал — ни что думать, ни как поступить; вдруг все это показалось мне далеким и чуждым — все, что я услышал, и мое собственное положение в этой ситуации; внезапно с силой обрушилась давняя, гнетущая усталость, затуманился утомленный мозг; голова так и льнула к подушке; я лег, закутался в одеяло, подушку шлепнул на голову и, выставив наружу лишь кончик носа, захватил несколько глотков воздуха — приторного и дурманящего, как валерианка…
Проснулся, почуяв, что на меня смотрят; Старик? Я лежал полуодетый, откинув одеяло, свесив ногу на пол; повернул голову и увидел Сонату. Она сидела в изножье дивана и, кутаясь в зеленый материнский халат, широко раскрытыми глазами смотрела куда-то сквозь меня; ее лицо, голубоватое в лунном свете, казалось высеченным из камня.
— Молчи, — шепотом приказала она, заметив, что я проснулся и поспешно тяну на себя сползшее на пол одеяло. — Ничего не говори. Не надо.
Она встала и ушла в кухню.
Я окончательно сбросил оцепенение, натянул брюки и поспешил за ней; светила луна; она плакала.
— Соната, — сказал я. — Не плачь. Это не поможет. Я все слышал.
Она повернулась ко мне; по лицу скользнула кривая, голубоватая улыбка.
— Слышал? — вымолвила она. — Ну и что? Ну и что, если слышал, Ауримас?
— Конечно, ничего, — развел я руками. — Если бы я знал, как тебе помочь…
Она опять взглянула на меня — теперь более пристально, и, как мне подумалось, вовсе без причины негромко рассмеялась, потом покачала головой и неторопливо, волоча за собой полы халата, пошла в спальню.
Ушел и Ауримас. Потихоньку, как в тот раз от Грикштаса. На улицу Траку: с черного входа сторож Дома писателей иногда оставлял дверь незапертой; там, в тесноватом зальце, можно было сдвинуть стулья и кое-как уснуть. Прикрыться можно хотя бы скатертью толстого зеленого сукна.
XXVII
— Ауримас, нашли! Уже нашли, Ауримас!
Лейшис вынырнул из-за стеклянной двери гостиницы внезапно — словно выскочил из окна, и, простирая обе руки, бросился к Ауримасу; тот остановился. Было уже светло, понедельник, половина девятого утра, народ спешил на фабрики, в магазины, школы; Лейшису, судя по всему, торопиться было некуда.
— Ауримас, ты слышишь: нашли!
Он схватил Ауримаса, затряс его, точно яблоньку, с которой должны посыпаться плоды, и, выждав, когда тот опомнится, выкрикнул еще раз:
— Все-таки нашли!
— Кого? — без охоты спросил Ауримас; сегодня утром он меньше всего желал бы встретить Лейшиса.
— Ну, этот самый… плеврит… Что же еще! Доктора… Так-таки нашли. В субботу. Наконец-то!
Ауримас пожал плечами и взглянул на этого человека. В костюме, при галстуке, в синем вязаном пуловере под добротным пиджаком, он отнюдь не походил на больного, несмотря на голубой листок с подписями и печатями, который он держал в протянутой руке; сегодня он был настроен как никогда благодушно, и едва ли можно было с уверенностью сказать, что было причиной его настроения — больничный ли лист, который Лейшис гордо совал Ауримасу под нос, или пиво, которым разило от него. Во всяком случае, было непохоже, чтобы человек этот впустую тратил время хотя бы и сегодня ночью, когда они с Сонатой — и, возможно, с Лейшене — обсуждали чуть ли не гамлетовские вопросы; румяные, круглые, как мячики, щеки Лейшиса лучше всякого запаха свидетельствовали о том, что обладатель их и сегодня утром успел посидеть в буфете и угоститься пивком — за
Но то были они, женщины, а то Лейшис; он поглядывал на Ауримаса прищуренными блестящими заплывшими глазами, а сам ждал, что скажет собеседник по поводу столь важного события в жизни его будущего тестя; о минувшей ночи он, разумеется, и не заикнулся…
— Плеврит? — спросил Ауримас. — Это как — очень худо?
— Что ты! Заболевание первой степени, и если что…
— Пенсия?
— Инвалидность, милый мой! Законная инвалидность! И ведь говорил я моим дамам, когда еще говорил, да они, пустые создания… Куда подашься с такими легкими… А ты с чего это в такую рань? На учебу, что ли?
— Да, пора.
— На занятия без книг?
— Все там, — солгал Ауримас. — Я с собой не ношу.
— Удобная у тебя наука… А вот наша Сонатушка…
— Да, конечно, — заторопился Ауримас; сегодня он не испытывал ни малейшего желания беседовать на семейные темы Лейшисов — хватит с него, наговорился, наслушался… Странное он все-таки создание, этот самый Лейшис: багровый, напыщенный, всегда чуть «на взводе» (для храбрости) — и при всем этом слезливый, затюканный, будто всеми на свете обиженный — всеми, только не буфетчицей Ирусей; соображает он хоть самую малость… Где ему, подумал Ауримас, небось поленился даже снять телефонную трубку и поинтересоваться, что у него дома; вдруг ответил бы Даубарас? Ауримас даже улыбнулся, вообразив себе, что ожидает этого человека, никогда не упускающего возможности подчеркнуть, что он, Лейшис, отец будущего медика Сонаты, что его слово кое-что да значит… Ауримас задал ему еще какой-то пустяковый вопрос, пожал руку и извинился — спешка, знаете ли, в университете не принято опаздывать; когда-нибудь в другой раз…
— Когда-нибудь? — поинтересовался Лейшис. — А вот Соната… ты что, не видел ее?
— Не видел, — снова солгал Ауримас.
— И я пока нет… И матери. Товарища директора.
— Директора?
— Именно… Дела… дела… собрания, совещания…
Лейшис широко зевнул, обнажив крепкие зубы хорошего едока (опять обдало пивным духом), солидно тряхнул руку Ауримаса и скрылся за стеклянной дверью — возможно, вернулся обратно в буфет; Ауримас зашагал на занятия.
И здесь, в университете, он словно ощущал запах квартиры Лейшисов, который он унес с собой ночью и который сопровождал его всю дорогу, — запах перемешанного с пивом одеколона «Сирень», запах казенного мыла, которым стирают в гостиницах, и, может быть, еще — валериановых капель, пролитых где-то около ванной; запах этот щекотал ноздри, от него пощипывало в горле; он исходил и от одежды в гардеробе, где Ауримас оставил пальто, и от бегущих по лестнице студенток-филологов; вдруг потянуло капустой. Ах, да, конечно, из столовой — щи с колбасой, обед для курсантов из сельской местности; а для таких, как он… для городских… Разве что газету почитать… подумал он, нашарив в кармане медяк, пища духовная, давно не вкушал — пожалуй, с того самого дня, когда…
Тощий, иссохший старец в голубой полосатой сорочке и с моноклем, похожий больше на профессора математики, чем на служащего студенческой почты, подал ему «Тиесу» и сдачу; затаенно улыбнувшись, Ауримас опустил монетку назад, в карман.
— Минутку, — пожилой почтовик снял монокль — двумя длинными и очень худыми пальцами — и внимательно, что-то припоминая, посмотрел на Ауримаса. — Глуоснис, да?
— Вам Глуосниса? — Ауримас наморщил лоб. — Знавал такого…
— Не кривляйся! — старик нагнулся и вынул из ящика большой конверт с загнутыми кончиками. — Тебе письмо.