Тогда, в дождь
Шрифт:
— Нету, — сокрушенно, со вздохом проговорила она, будто что-то припомнила.
— Кого, Мета?
Я сам поразился тому, что назвал ее по имени, но выяснилось, что это вовсе не трудно.
— Кого здесь нет, а, Мета? — переспросил я, словно мы с ней запросто беседуем каждый день. — Кого?
— Бержиниса! Нету, и все.
— Бержиниса? Ты искала Бержиниса?
— Да, — она глянула на меня слегка растерянно. — Он пошел в театр. Ничего не поделаешь, у него сегодня выходной. Но вообще-то, мне кажется, что у него, у Бержиниса, этих выходных больше, чем у Грикштаса… У Йонялиса мягкое сердце… Метранпаж не заглядывал?
— Этакий кочан?
— Добилас, — Мета широко улыбнулась, но тут же, глянув на простертого Грикштаса, погасила улыбку; и она тоже назвала меня по имени: — Метранпаж Добилас, Ауримас. Он ждет передовой статьи. Газета без передовицы — что корабль без парусов.
Аурис, Аурис, Аурис — отдавалось у меня в ушах — где-то совсем далеко: куда ты бежишь, Аурис, пойдем все вместе; телега без коня: больше не знаю, с чем сравнить; Мета, Мета, Мета, — отозвалось что-то у меня внутри, какой-то призыв, загудело набатом, зазвенело, как тронутая пальцем струна — Мета; и, не сознавая отчего и к чему, я невольно заулыбался — этому отзвуку или зову. Невольно и очень скоро перестал — в мгновение ока, сразу же сообразив, что это ребячество, да и бестактность, грубость по отношению к Грикштасу — скалить зубы, когда… И Мета не могла этого одобрить, нет, подумал я, видя, как она опять склонилась над Грикштасом и пристально глянула на него, потом белыми пальцами осторожно коснулась его руки.
— Йонис, Бержиниса нет, — проговорила она.
Лежащий приподнял руку, будто собирался опереться о диван; глотнул раскрытым ртом воздух; я понял, что он все слышал.
— Та-ам… — простонал он сквозь стиснутые зубы; его веки мелко задрожали. — Та-ам… — он показал на стол.
Вот оно что! — я бросил взгляд на Мету (она не смотрела в мою сторону), да ведь там…
Пока Мета ходила за лекарством и я оставался с Грикштасом, у меня было время осмотреться в комнате, и, скользнув глазами по столу Грикштаса, я заметил: там, рядом с пухлыми папками, грудой книг и бумаг, на толстом блестящем стекле, отдельно от остальных, лежал лист бумаги с крупными, выведенными черными чернилами наверху буквами: УЧИТЬСЯ, УЧИТЬСЯ И УЧИТЬСЯ и пара строк пониже, почерком помельче; и теперь я смекнул, что это и есть та самая недописанная (или только начатая) статья, за которой приходил кочаноподобный метранпаж; теперь я взглянул на этот лист повнимательней.
Статья, судя по всему, имела отношение к учебе и была призвана осветить ее важность и пользу, учеба же предполагалась всякая и всяческая — политическая, вечерняя и дневная; учеба в школе, учеба в жизни… Без ученья человек слеп, ученье свет, а неученье, как известно… словом, гимн ученью… Рядом лежала толстая авторучка редактора Грикштаса «ЛИТУАНИКА» — предмет мечтаний всех пишущих, в свое время стоившая чуть ли не тридцать литов; я взял ее в руки, но почти сразу положил обратно: моя была лучше. Что-что, а ручка у меня была сногсшибательная: Ауримасу в день рождения — Соната — заплясали перед глазами буквы, и я снова, как когда-то, на ощупь почувствовал их колючую жесткость; а что, если… Не глядя на Грикштаса с Метой, я придвинул стул, уселся поудобнее и набросал несколько слов на листке; черканул как бы шутя, легонько, самым кончиком пера, локтями пробуя прочность стола, а иридиевым пером — бумагу: недурна; и уже не отрывал пера от бумаги, пока не исписал весь лист; перо неслось по гладкой поверхности, точно сорвавшаяся с привязи борзая, точно юный, по весне выпущенный на клеверное поле жеребенок, прежде знавший лишь прелое сено да солому; вынесся, ощутил солнце в глазах и помчался по полям, унося в спутанной гриве ветер, — нечто подобное ощутил я. В огонь, в огонь — говорил я бабушке, но было совсем другое, там были новеллы — моя боль, мои слезы — та ночь, а это… Исписал лист, взял другой — и этот исписал, потом пробежал глазами первый; УЧИТЬСЯ, УЧИТЬСЯ И УЧИТЬСЯ — прочитал я вполголоса; без ученья человек слеп, ученье свет, а неученье… (ученье — свет, без ученья — слеп: стихи получились) я перечеркнул все; не годится; что-то чужое, затасканное слышалось в этих словах, что-то холодное и безжизненное; я зачеркнул и написал: ГОРЬКО УЧЕНЬЕ, НО ПЛОДЫ ЕГО — и сразу зачеркнул — не годилось и это; но страница уже была испорчена; я взял другой лист и попробовал написать заново…
И вдруг почувствовал себя точно мальчишка, застигнутый в чужом саду, — на меня смотрели; смотрели мне в спину — точно в ожидании, когда же я протяну руку и сорву наконец это яблоко — самое крупное, которым до сих пор только любовался, точно каким-то невиданным чудом природы, — настолько оно представлялось мне прекрасным и новым; я, казалось, даже обмер…
— Ученье горько, но плоды его… — расслышал я шепот и оглянулся; я ведь забыл, да, совершенно забыл о Мете; а она все ждала, она стояла здесь, в комнате,
Сам не пойму, что меня привело в такое замешательство — неужели присутствие Меты… Впервые я видел ее так близко — сквозь светлые поникшие волосы блеснул атласный лоскуток, такой розовый и душистый — шея… Я зажмурился… Я почувствовал ее всю — впервые так близко, — я глядел в эти глаза, видел эти губы и атласный лоскуток кожи на шее, чувствовал исходящий от ее тела запах — так близко, что кружилась голова.
Я резко отвернулся, встал и сгреб со стола бумаги. На Мету я старался не смотреть.
Она нехотя отошла от стула.
— Он спит… Это хорошо, пусть поспит… Я позвоню Добиласу.
Она подошла к телефону, положила руку на трубку, но не сразу сняла ее с рычага, а повернулась, склонила голову набок, несколько мгновений смотрела на меня — каким-то затяжным, испытующим взглядом, потом вздернула подбородок и не торопясь набрала номер.
— Приходите. Уже.
— Написал?
— Уже.
Трубка стукнула о рычаг.
Голым, подумал я, она видела меня голым, и повернул к двери.
— Куда ты?
— Домой.
— Бросаешь нас?
— Я иду домой.
— Ты что, с ума сошел? — воскликнула она негромко. — Куда это — домой?
— Не все ли тебе равно? — буркнул я, по-прежнему избегая встретиться с ней глазами; Грикштаса я как будто совсем забыл. — Не все ли равно тебе, сударыня?
— Аурис… Я думала… Ну, вызовем машину…
— Благодарю, — ответил я, не узнавая собственного голоса; возможно, я и не хотел его узнавать. — Благодарю. Катайтесь сами, на здоровьице.
— А ты?
— А я…
Дверь хлопнула раньше, чем я услышал, что ответит Мета; может, она и молчала, не знаю; я чуточку помедлил на лестнице, — хотя место это показалось как никогда чужим и враждебным, меня зазнобило, я съежился и, цепляясь в темноте за перила, выбрался вон.
Повернуться и то боялся: а что, если Мета высунулась в окно, смотрит и опять видит меня?
XXX
Она видела меня голым, видела голым, — твердил я мысленно, волочась по безлюдной, мокрой после недавнего ливня осенней улице; и видела дважды: в ту ночь и сейчас; почему она погасила свет? А, Йонис, он спал — после таблетки, отдыхал, бедный, оглушенный человек; а она, Мета, сидела над своим муженьком и, притенив свет, из-под полуприкрытых век, затуманенными глазами следила за мной; потом подошла ближе… И то, что Мета исподтишка приблизилась и остановилась у меня за спиной, и что она с таким интересом читала написанное мной — так по-семейному и тихо, — порядком удивило меня, и испугало, и ошеломило, поверьте; что-то исподволь просачивалось в мой мир — в мир сугубо мой собственный, который я так тщательно оберегал от всех; что-то совсем новое и не изведанное прежде; закрадывалось в самый тихий, сокровенный мир, хотя и беззвучно, бесшумно, постепенно; она видела, как я пишу! Как я пишу и как вычеркиваю написанное, как, напрягаясь изо всех сил, пригоняю, точно тяжелые камни при строительстве старинных замков, слово к слову, предложение к предложению, волоку их, тащу, обтесываю, долблю и скрепляю, дроблю и переставляю с места на место и как поверх только что уничтожившей все написанное безжалостной черты — точно над потолочным перекрытием — устанавливаю другой камень — слово, другое предложение; и видела те вспышки радости, которые высекает у человека, подобно тому, как сталь высекает искры из кремня, удачно найденное слово, неожиданный образ или сравнение, возникнув откуда-то из пустоты; видела на лице у этого человека — на моем, моем лице! — и гримасы молчаливой боли, когда это слово — опять-таки в мгновение ока — теряет все свое очарование, блекнет, гаснет, как бенгальский огонь — коротко вскинувшийся, никого не согревший, — и становится пустым, никому не нужным; угораздила же меня нелегкая вовсе против моего желания, при моей робости и отчужденности, вдруг взять да попробовать свои силы; и силы на поверку оказались слабостью — —
Выдохшийся и разбитый, я тащился по темной улице, одолеваемый своими невеселыми думами, и любой путь мне был одинаково хорош. Конечно, я мог оставаться с Грикштасами и даже заночевать у них — к черту проклятую застенчивость, мог вернуться на чердак над редакцией, если еще не заперли входную дверь, мог… Многое я мог — и многое не делал, скованный безотчетным, злостным упрямством; мог я, само собой, двинуться хорошо знакомой дорогой на Крантялис, домой, пешим ходом, поскольку никаких автобусов уже давным-давно… и к тому же мой жалкий карман…