Только Венеция. Образы Италии XXI
Шрифт:
тем самым предопределив судьбу своего сына, в дальнейшем обезглавленного. А вы говорите – жанровая
Ни в Тинторетто, ни в фасаде церкви ди Сан Дзаккариа восточность не вступает в противоречие с благочестием, и в интерьере, хранящем готическую структуру и готические своды, почти нет обычных для храмов позже пристроенных капелл. Внутри церковь ди Сан Дзаккариа столь же своеобразна, как и снаружи. Интерьер кажется небольшим: всё густо завешано живописью, прямо картинная галерея – но это не только не мешает ощущению патриархальной, «благоутробной» намоленности, царящей в храме, но в какой-то мере её и определяет. Не мешает и то, что картины в основном сеиченто-сеттеченто, пышные, со множеством ориентальных фигур, изображающих библейские персонажи. Среди картин имеется также и вариант «Рождества Иоанна Крестителя» Тинторетто. Сюжет представлен отлично от эрмитажного, и хотя в богатой спальне всё те же персонажи: только что родившая Елизавета, младенец Иоанн на руках Девы Марии, суетящиеся женщины и онемевший Захария, – теперь от жанровости не осталось и следа. Центр картины прорван ослепительным потоком света, вспыхнувшего в комнате роженицы и завертевшего сонм крылатых ангелов, на которых женщины (их теперь шесть, а не семь) обращают внимание столько же, сколько и на курицу, опять же присутствующую в картине, но на этот раз без кошки, а пьющую из таза воду. Далась же курица Тинторетто!
Навязчивое появление курицы – ну прямо роковая тень – в тинтореттовских «Рождествах Иоанна» заставляет думать не о быте венецианцев, склонных устроить в своих спальнях птичий двор во время родов, а о словах Иисуса, переданных нам Евангелием от Матфея: «Иерусалим! Иерусалим! Ты, пророков убивающий и забивающий камнями посланных к тебе! Сколько раз хотелось Мне собрать твоих детей всех вместе, подобно тому как курица собирает цыплят под своё крыло, вы же не хотели! Смотрите же, останется ваш дом заброшенным! Потому что говорю вам, что отныне вы не увидите Меня, до тех пока не скажете: “Благословен Идущий во имя Господа!”», а, точнее, о церковнославянском их варианте: «Иерусалиме, Иерусалиме, избивый пророки и каменiемъ побиваяй посланныя къ тебе, колькраты восхот?хъ собрати чада твоя, якоже собираетъ кoкошъ птенцы своя подъ крил?, и не восхот?сте?», потому что в современных переводах «курицу» часто заменяют «птицей», вероятно исходя из тех же соображений, что и интерпретаторы картины, держащие курицу за мовешку: уж слишком прозаичная птица, жанровая. Не пренебрегайте курицами! Восклицание «Благословен Идущий во имя Господа!» – прямой намёк на Иоанна Предтечу, и в курице Тинторетто жанровости столько же, сколько в Железной курице из Монцы, символе мощи лангобардских королей.
Чего только не лезет в голову при созерцании шедевров. Главный шедевр в церкви ди Сан Дзаккариа – картина Джованни Беллини «Мадонна на троне со святыми апостолом Петром, Екатериной Александрийской, Лючией и Иеронимом», также называемая «Алтарь святого Захарии». Эта как раз та самая картина, которую искал Бродский, высадившись у Огородной Мадонны, когда среди ночи захотел «взглянуть… на дюйм, отделяющий Её левую ладонь от пятки Младенца. Этот дюйм – даже гораздо меньше! – и отделяет любовь от эротики. А может быть, это и есть высшая форма эротики», но не нашёл. Предлагаю каждому, кто захочет, в связи с пяткой младенца вместе с моим великим земляком поразмышлять о высших формах эротики, но пройду мимо Беллини, отметив лишь ориентально-византийский золотой мозаичный купол над Мадонной, удивительно соответствующий виду церкви и вызывающий размышления о генетическом византинизме венецианского искусства, о котором много говорилось в связи с «Оплакиванием» Тициана. Я тороплюсь, пока церковь не закрылась после утренней службы, попасть в капеллу Сан Таразио, San Tarasio, святого Тарасия, резко отличающуюся от пышной ветхозаветной, иудейско-восточной патриархальности основной части храма.
Сам святой Тарасий с Востоком очень даже связан, и чтят его православные, а не католики. Отпрыск знатнейшей константинопольской фамилии, он занимал высокую должность секретаря при императрице Ирине, ставшей регентшей после смерти мужа при своём малолетнем сыне Константине в 780 году, и был лицом сугубо светским. Когда императрице, женщине очень властной, приспичило выбрать нового патриарха, она решила назначить на его место своего секретаря, что вроде как ни в какие ворота не лезло, так как он даже не имел духовного звания. Ей это удалось, Тарасий стал её верным помощником и оказался впутанным в придворную войну, развязавшуюся между императрицей и её сыном. Константин VI в 790 году, достигнув восемнадцати, захотел самостоятельности, что тут же вылилось в прямое столкновение с матерью. Патриарх Тарасий был между ними как кур в ощипе, причём особенно ему досталось, когда Ирина устроила публичный скандал в связи с желанием своего сына развестись с законной супругой, так как Константину приспичило жениться на своей любовнице Федоте. Патриарх, при поддержке Ирины, публично отказал императору в разводе и осудил его. Однако вскоре Ирина лишилась титула, была удалена из императорского дворца, Константин от её опеки избавился, и Тарасий был вынужден развод дать.
Супруга Константина была отправлена в монастырь, Федота коронована, и все были довольны, прямо как в случае с Петром I, который историю Тарасия при своей женитьбе на Марте Скавронской использовал как прецедент в назидание своему патриарху. Ирина, однако, не дремала, сплачивала вокруг себя недовольных, заодно подбирая и компромат на своего сына, что было легко, так как Константин VI был плох во всём. Недостойный его брак стал одним из козырей, Ирина свою партию разыграла блестяще, и в 797 году всех победила и провозгласила себя единодержавной императрицей, став первой женщиной, правившей единодержавно в Восточной Римской империи (а значит, и в Римской империи вообще, потому что в Западной единодержавных правительниц никогда не было). Своего сына она посадила в тюрьму, а заодно и ослепила, так что Константин VI вошёл в историю под прозвищем Слепой. Сын вскоре отдал Богу душу, а Тарасий остался при императрице, но ненадолго, потому что вскоре казначей империи Никифор, то есть министр финансов, Ирину сверг, убедив константинопольцев, что не дело бабе империей править, и отправил её на один из отдалённых островов Греческого архипелага. В Софийском соборе императора Никифора короновал всё тот же Тарасий, теперь обслуживающий нового монарха.
Церковь ди Сан Дзаккариа
Назовём отношения патриарха константинопольского со светской властью сложными и не будем осуждать, хотя многие Тарасия критикуют, даже подвергая сомнению его святость. РПЦ святого Тарасия чтит, так как он был симпатичен русским царям, а особенно – русским императрицам, и его капелла в церкви ди Сан Дзаккариа отмечена в православных путеводителях. Императрицу Ирину, особо милую сердцу православного клира за своё противостояние иконоборцам, тоже пытались сделать святой, но она не была канонизирована. Судя по всему, бабой она была жуткой (сына ослепила), хотя – с волками жить, по-волчьи выть, и вокруг неё шёл такой византийский беспредел, что покруче наших 90-х будет. Русские жития святого Тарасия об императрице говорят с умилением, так же как и о добродетелях патриарха, но для католиков этот святой – совершеннейшая загадка: его останки венецианцы, видно, прихватили в куче, обчищая Константинополь. Мощи тем не менее есть мощи, вещь ценная, и Тарасий в Венеции получил роскошную капеллу. Она, являясь прекрасно сохранившейся частью готического храма, ещё к тому же расписана Андреа дель Кастаньо, флорентийским художником, чьи произведения редки за пределами его родного города.
Андреа дель Кастаньо – великая глава в истории флорентийской живописи: стильная аскеза его сурового искусства, выразительная до жестокости, отражает дух Флоренции, быть может, даже и сильнее, чем Боттичелли. Наличие в Венеции его росписей, столь от всего венецианского отличающихся, уже достаточный повод для посещения капеллы святого соглашателя. Фигуры Кастаньо, созданные с учётом всех новшеств кватроченто, что обычно называют «достижениями флорентийского Ренессанса», здесь, втиснутые в узость стрельчатых сводов, производят впечатление столь экспрессивно-готичное, что кажутся готичнее трёх многостворчатых алтарей работы братьев Антонио и Бартоломео Виварини, известных под прозвищем да Мурано, то есть Муранцы, помещённых в капелле. Сияющие золотом полиптихи Виварини – великолепные образцы пламенеющей готики и Gesamtkunstwerk (что в русском переводе, дающемся во многих словарях, «законченно-единое произведение искусства», звучит препохабно), не только объединяют скульптуру, живопись и декоративную резьбу в единое целое, но и стирают между ними границы. Их хочется назвать творениями золотых дел мастеров, а не художников, хотя, как мы теперь знаем, разницы между ювелиром и художником нет никакой, потому что каждый ювелир – художник. Для средневековья понятие «художник» не значило ничего, поэтому живописцев объединяли в один цех с бочарами; для современности «художник» значит всё, поэтому бочар приравнивается к художнику. Исходя из противоположных установок в уравнении искусств современность тем не менее сомкнулась со средневековьем, и результатом стало то, что капелла Сан Таразио гораздо более созвучна вкусу сегодняшнего дня, чем интерьер и экстерьер церкви ди Сан Заккария. Нет, пожалуй, в Венеции другого места, в котором готика бы высказалась так ясно; к тому же под капеллой находится ещё и древняя крипта, всегда залитая водой, завораживающая своей мрачной подлинностью.
Церковь ди Сан Заккария может продержать долго, но она закрывалась после утренней службы. Я вышел на площадь, и, решив следовать естественной путанице улиц, идти никуда – мне так хотелось. Небо было серым, начал накрапывать дождь. Венеция была прямо как в «Белых ночах» Висконти, и мне это очень нравилось. Раньше Венеция изматывала меня: холёная покинутость Сан Джоббе, безносый на таинственном Кампо деи Мори, серо-зеленый мраморный орнамент И Джезуити, хоры Сант’Альвизе, хранящие память о благочестии развратных старух, представление марионеток, разыгранное раскрашенными святыми нефа И Кармине – красоты Венеции, открывавшиеся мне, воспринимались как озарение, не давая ни минуты покоя. Теперь же у меня выработался иммунитет, мысль о Венеции не вызывала приступа нервного возбуждения, – так, только пройдя, страсть может обернуться счастьем. Счастье на меня и накатило.
С удовольствием я понял, что запутался, потерялся и плохо представляю, где именно я нахожусь: ясно, что в Кастелло, но где именно, где лагуна, где залив, я не понимал. Я всё время шёл один, но в какой-то момент осознал, что движение моё не бесцельно и не одиноко, а что я уж довольно долго иду вслед за маленькой фигуркой, заведшей меня в недра Кастелло по проулкам, дворам и соттопортего. Мимо мелькали дворцы, горбатились мостики, это продолжалось Бог знает сколько времени, сумеречная серость дня давала полную свободу от явных его, времени, примет. Дождик то накрапывал, то переставал, и бытиё вокруг меня снова растянулось безмерно, как в дурной бесконечности вод Джудекки. Со мной произошло что-то странное. Мне казалось, что я шёл долго-долго, были мысли, очень много, переживания и чувства, я их не помнил, но они успели стать частью меня. Я унёсся в другое измерение, и вот только сейчас, осознав перед собой человечка, который на самом деле давным-давно мною верховодил, я снова очутился в том, что обычно называется реальным временем и измеряется секундами, минутами, часами, днями и веками. Сейчас, сфокусировав своё сознание на маленькой фигурке, я увидел, что это не джинн, не волшебник, не Риоба и не Гоббо – это был обыкновенный школьник, идущий домой. Ему было лет десять; из школы, наверное, возвращается, подумал я, разглядев у него рюкзачок. Домой он не торопился, всё время останавливался, чтобы потоптаться в лужах, вспугнул голубя, с тупой важностью семенившего в каком-то дворике, и вообще задерживался, где только мог, чтобы только задержаться. Я шёл за ним и шёл, между нами была дистанция, в реальном времени измерявшаяся шагами десятью-двадцатью, а на самом деле составлявшая сорок с лишним лет. Мне было хорошо знакомо явное желание мальчика оттянуть возвращение, то есть длить как можно дольше тот момент свободы, что лежит между заключением в стены школы и заключением в стены дома. Да и сам мальчик был мне знаком, так как десять лет жизни я провёл, возвращаясь из школы по длинной петербургской Галерной улице, тогда называвшейся Красной, и точно также задерживался около каждой лужи, около каждой трубы, из которой капала вода, чтобы подставить под неё свой валенок с галошей и смотреть, как он намокает – зачем я это делал? – развлекала незаконность такого самовредительства, и нравилось, что от капель воды на сером фоне появляются тёмные пятна, постепенно разрастающиеся, да и мочить валенок куда приятнее, чем сидеть в школе или делать уроки.