Толкование путешествий
Шрифт:
У них там такой триумвират […] Этот тройственный союз начитался «Смысла любви» и «Крейцеровой сонаты» и помешан на проповеди целомудрия […] Они страшные чудаки и дети. Область чувственного, которая их так волнует, они почему-то называют «пошлостью» […]. Очень неудачный выбор слова! «Пошлость» — это у них […] чуть ли не весь мир физического (54).
Пастернак обыгрывает излюбленное Набоковым слово, которое тот использовал в более широком значении, как обозначение дурного вкуса, буржуазности или китча; больше всего, однако, «poshlust» подходит к Советской России [814] . Набоков произвел пошлый союз Яши, Рудольфа и Ольги из Что делать? где описана отчасти сходная ситуация: двое мужчин любят одну женщину, один из них из благородства кончает с собой, но на самом деле уезжает в Америку (в Даре один из мужчин тоже кончает с собой, а в Америку уехала героиня). Сполна используя придуманное им совпадение фамилий самоубийцы Яши и автора Что делать? Набоков перескочил через поколения. Он пропустил ближайшие влияния, формировавшие советскую
814
Набоков. Лекции. С. 388; ср.: Davydov S. Poshlost // The Garland Companion to Vladimir Nabokov. P. 628–633.
До последней своей фразы отталкиваясь от Блока, проза Живаго пытается выразить ужас истории.
Так русское просвещение стало русской революцией. Возьми ты это Блоковское «Мы, дети страшных лет России», и сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле, фигурально. […] А теперь все переносное стало буквальным, и дети — дети, и страхи страшны, вот в чем разница (517).
В конце Живаго так говорит один из героев, филолог и философ по фамилии Гордон. Он цитирует строки, приобретающие новые значения с каждым поворотом российской политики: «Рожденные в года глухие Пути не помнят своего». Сила памяти сама исторична, она зависит от трагизма переживаемого момента. «Мы, дети страшных лет России, Забыть не в силах ничего». Дети и взрослые страшных лет одержимы своей памятью; во времена относительного спокойствия она отказывает.
У поэта начала века, говорил филолог середины века, все это были одни метафоры: и годы те были не такими страшными, как нынешние, и люди были не так инфантильны [815] . С этой эгоцентрической позицией могли бы поспорить многие предшественники Гордона: Пильняк, взявший ту же строфу эпиграфом к Голому году, Набоков, читавший Блока в тот вечер, когда был застрелен его отец; и прежде всего сам Блок. Это филологи, считал поэт, навязывают понятие метафоры для того, чтобы лишить смысла занятие литературой; их цели суть «цивилизованное одичание» и «сама смерть» [816] . Действительно, понятие метафоры позволяет обесценить текст именно так, как это сделал Гордон в отношении Блока. Сам Блок делал то же самое в отношении несчетных своих предшественников: «Нигде слово не претворяется в жизнь […] так, как у нас» [817] . Любимый им Аполлон Григорьев формулировал ту же идею с большим юмором: «Русский романтизм так отличается от иностранных романтизмов, что он всякую мысль, как бы она ни была дика или смешна, доводит до самых крайних граней, и притом на деле» [818] . Во всех трех случаях — у Григорьева, Блока и Пастернака — предполагается, что другие говорят всего лишь метафорами, зато говорящий верит, что сам он и его время говорят нечто большее.
815
В письме 1958 года идея звучала так: у Блока, особенно в «Ante Lucem», «предвосхищено много будущего […] в отвлеченных слабых очертаниях, которые наивны, как слова взрослых в устах ребенка. Эти страницы и даже книги […] так бы ничем и остались, если бы жизнь вскоре не наполнила, не подтвердила бы их. И как она драматически наполнила эти формы, какой подлила в них краски» (письмо Вяч. Вс. Иванову 1 июля 1958 года. Цит. по: Пастернак. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 4. С. 899).
816
Блок А. Собрание сочинений: В 8 т. М.; Л., 1960–1963. Т. 6. С. 142.
817
Там же. Т. 5. С. 247.
818
Григорьев А. Воспоминания. М.; Л.: Academia, 1930. С. 116.
Все герои Доктора Живаго участвуют в революционном осуществлении русских метафор. Главный герой пытается из этого дела выйти, но сделать это иначе, чем его отец, который в самом начале романа покончил с собой под разговоры о всеобщем воскресении. Юрий пробует разное: пишет стихи, влюбляется и бросает женщин, лечит тех, кого не до конца убила история, болеет сам, молится, пьет и все больше опускается. Он снова пишет стихи, в этом единственный доступный ему способ самолечения. Способ эффективный: Живаго переживает многих, у кого нет такого способа. «Неподдельный» Стрельников расстреливает и стреляется, Живаго живет и пишет стихи. В свете итоговой теории Гордона, терапевтической функции стихосложения можно придать смысл, о котором незачем думать самому Живаго.
Стихи, и вообще словесное творчество, возвращают метафорам их подлинный, далекий от жизни смысл. Поэзия лечит от истории потому, что революция осуществляет метафоры, а литература создает новые. Поэтому, с гордостью видел Пастернак в свои лучшие минуты, вакансия поэта опасна, если не пуста. Поэтому, понял Живаго, надо писать не о литературе, надо писать литературу. Когда-то студентом Живаго передумал писать статью о Блоке, которая бы расшифровывала метафоры. Вместо этого он придумал новую метафору: «Блок — это явление Рождества во всех областях русской жизни»; решил, «что никакой статьи о Блоке не надо, а просто надо написать русское поклонение волхвов» (интересно, кем был бы Блок, Христом или волхвом); и написал «Рождественскую звезду», номер 18 в коллекции его стихов. Освобождаясь от любимого поэта сорок лет спустя, Пастернак возвращал Блока из мистики в историю, из вечного настоящего в актуальное прошедшее, из поклонения волхвов — в работу памяти.
Ясно, что рассказчиком не является сам Юрий Андреевич. Интонации рассказчика критичны в отношении Юрия. Его сведения отличны от мыслимого рассказа Юрия о самом себе. В конце текст показывает нам смерть Живаго и то, что произошло с его близкими после нее. В поле видения (этот термин в данном случае подходит лучше, чем более обычная «точка зрения») включено все, что касается живого Живаго; оно включает в себя то, чего не мог знать Юрий, но знали другие, например Лара. Поле видения нашего рассказчика велико, но имеет ясно ограниченные пределы. Это поле не включает общей перспективы, действий политических лидеров и многого другого, что показывают исторические романы, как Война и мир. Такие многофигурные тексты похожи на хронику. Они хотят показать историю в ее целом, как она делается многими; не нуждаются в фигуре рассказчика, который вездесущ и всеведущ, как Бог; и воплощают политическую философию, не признающую роль личности в истории, как толстовство или марксизм [819] . Доктор Живаго больше похож на историческую биографию. Это действительно история одной жизни, написанная умелой и заинтересованной рукой.
819
Продуманным экспериментом такого рода, доводящим хроникальную технику до пародийного предела, был «Кремль» Всеволода Иванова.
Биограф близко знал Юрия и ценил его творчество. Собрав его тексты и воспоминания о нем, он пишет после его смерти. Как в работе любого хорошего историка, его мотивация одновременно личная и профессиональная. Он скорбит о близком человеке и, соблюдая правила жанра, дарит своему герою тот единственный способ бессмертия, который изобрела цивилизация. То же пытался в лучшие свои минуты делать и сам покойный. На похоронах близкого ему человека «ему было ясно, что искусство всегда, не переставая […] размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь». И дальше, все из того же всезнающего источника, мы знаем дальнейшие мысли грустного Юрия: истинное искусство только то, «которое называется Откровением Иоанна, и то, которое его дописывает» (102). Иначе говоря, все, что безнадежно пророчит и, в меру искусства, осуществляет вторые пришествия любимых мертвых. Они не явятся в жизни, но могут явиться в тексте, что зависит от авторского труда и читательского интереса. И Юрий «с вожделением предвкушал» собственную пробу пера в этом жанре «заупокойных строк», в которые он «вставит все, что […] ему подсунет жизнь».
Биограф Юрия Живаго выдерживает интонацию теплую, но критическую в отношении своего героя. Используется набор известных, общепринятых методов. Собраны документы, которые цитируются или пересказываются, а самые важные приложены отдельно. Собраны интервью с людьми, близкими герою, они рассказали о нем то, что он сам не мог или не хотел рассказать о себе. Наконец, автор пользуется собственными воспоминаниями. Из всех персонажей романа на эту роль подходит только один, но зато он подходит вполне.
Это Евграф Живаго, сводный брат героя, его таинственный покровитель и поклонник его творчества. Это он собрал стихи своего брата; процитировал отрывки его текстов внутри своего текста, взяв эти цитаты в аккуратные кавычки; откомментировал возможные связи между стихами Юрия, его дневниковыми записями, событиями его жизни [820] . Отсюда и его имя, по-гречески оно значит «хорошо пишущий». Мы знаем, что после смерти брата Евграф провел немало времени с Ларой, самым близким Юрию человеком, специально для того, чтобы узнать о внешнем и внутреннем мире своего героя то, чего не узнал от него самого. Проследим за этим братом, помня вместе с Игорем Смирновым, что «скрытый роман Пастернака излагает реальную историю в большем объеме, чем явный» [821] . Внутри романа философия превращается в историю, та в поэтику, и все вместе увенчивается нарративной структурой: уникальной конфигурацией рассказчика и героев, авторства и хронотопа, точки зрения и поля видения.
820
Например, в 15-й части рассказчик приводит выписку из дневника Юрия Андреевича, в котором тот размышляет о «языке урбанизма» и собирается писать стихи на эту тему. Рассказчик замечает, что таких стихов не сохранилось, и высказывает филологическую гипотезу: «Может быть, стихотворение „Гамлет“ относилось к этому разряду?» В другом случае рассказчик топом опытного публикатора отмечает изменения почерка Юрия Андреевича.
821
Смирнов. Роман тайн… С. 48, 54.
Евграф — внебрачный сын княгини Столбуновой-Энрици, «мечтательницы и сумасбродки», от купца-миллионера Андрея Живаго. Отец Юрия и Евграфа финансировал левые силы и покончил с собой под корыстным влиянием своего протеже, как это примерно в те же годы сделал Савва Морозов [822] . Своим материнским началом Евграф, человек с «аристократическим» лицом и «сложной, смешанной кровью», отличается от Юрия, мать которого ничем не примечательна. В начале романа Евграф живет с матерью на средства, которые достались ему от отца, тогда как Юрий отказался от наследства и рано потерял мать. В конце романа Евграф — генерал-майор и большой советский писатель, тогда как Юрий — гениальный доходяга. Если сиротливый Юрий живет революционным чувством прерывности истории, то Евграф продолжает национальную традицию в новых условиях.
822
Другие качества Морозова отданы Лаврентию Кологривову, который, «субсидируя революцию, сам свергал себя как собственника и устраивал забастовки на своей собственной фабрике». Под вымышленным именем Морозов изображен и в романе Горького Клим Самгин, поклонником которого был Пастернак.