Том 1. Уездное
Шрифт:
У Митрия правый глаз от паралича прищурен, одна бровь выше, другая ниже — все будто подмигивал, и никак не мог землемер привыкнуть.
На губах у землемера — полынная горечь. Оглядывал — последний раз — желтые одонья хлеба, лиловые чаберные луга, ослепшую от зноя Мечь внизу — и все складывал в заветную шкатулочку: увезти с собою в Москву. И вслух, неожиданно для себя, спросил — должно быть, себя же:
— А Лизавета Петровна — как же?
Маляр Митрий поглядел хитро прищуренным глазом.
—
Кипенно-белого Лизаветы Петровны фокса землемер тоже запер в шкатулочку и заковылял дальше. Гумном подходили уже к сыроварне. Тут землемер по воскресеньям читал мужикам про молочное хозяйство и с Лизаветой Петровной вместе, как будто так еще недавно, учил их есть сыр.
У сыроварни стали прощаться. Пожимал землемер шершавые, из сосновой коры руки, схватывало горло — не с ними прощался, — слова спотыкались.
— Ну, с п-п-покупкой вас. Л-ли-лихом меня не помянете, худого ничего не сделал?
Невнятно загалдели, все одинаковые — из сосновой коры, только бороды разные: калачом, сосулькой, пасьмом льняным, козьим хвостиком.
Вытолкали вперед калача: круглая, рыже-румяная, как поджаренный московский калач, борода
—..Ишь вот ребята говорят, насчет мыла ты нас дюже обидел. Неладно это — над людьми изгаляться
— Какого мыла?
— …Мы этого самого мыла тогда фунтов пять приели. Желтенное, вонюченное, и глядеть-то гаведно, а ты — народ кормить, а сам с барыней потешаешься
— Господи, сыр же это, говорил же я! — засмеялся землемер: нельзя было не засмеяться.
И стало от смеха нестерпимо: было согнуто в одну сторону — смех перегнул насильно в другую — и хрустнуло. Почуял землемер: будет смеяться все пуще, махнул рукой — и побежал в дом. Большая, прекрасная, с длинными черными волосами землемерова голова нелепо болталась — чужая мушиным ножкам голова — с трудом нес чужую голову. Мужики сзади гоготали — знал землемер: все над теми же его бабьими полусапожками на высоких каблуках — и сам смеялся все пуще.
Лизавета Петровна была еще у себя, наверху. Землемер один, в угловой бильярдной, укладывал чемодан. Значит, опять — Москва, протабаченная пустая комната, и, быть может, — уж никогда больше в жизни…
Показалось: потукивание легких шагов в гостиной. Выбежал: никого, пусто. И только где-то легонько в венцах дубовых стен или в красного дерева креслах — поскребывал шашель. Вспомнил, как-то раз бухнулся с размаху в кресло, а ножка-то — кряк вместо дерева — внутри уж труха, дым. Нянька Авдевна выметала, ворчала под нос:
— У нас все чуть лепито, а ты эка, батюшка бякнулся как.
«Все — чуть лепито, — думал землемер, — чуть потяжелее, чем сон.
После обеда сидели с Лизаветой Петровной на балконе — последний раз. Тени от лип быстро длиннели, налегали все тяжелей. Под полом начали точить свои ножички три-четыре сверчка. Всё острей ножички, и в виске бьется все чаще.
— Полем проходил — хлеб-то уже в одоньях ст-стоит… — будто бы про хлеб землемер, но Лизавета Петровна — слышала про что.
— Да, вот и конец лету… — Помолчала. — Так вы это окончательно решили: завтра?
— О-к-к-кончательно. Да оно, может, и лучше так-то.
— Вы так хорошо знаете, что лучше? — и где-то еще ближе от Лизаветы Петровны, еще чаще заточили сверчки.
Землемер усмехнулся:
— Вернее знаю, что хуже. Вот я нынче с астролябией ходил-ходил, жарища, и про к-к-квас думал: ничего нет на свете лучше квасу. А оказалось: квас — как квас, и даже м-му-ммуха в квасу.
Посвистывал землемер что-то веселенькое. В кармане отыскал ключ, стиснул из всех сил, бородка — острая, так хорошо, что острая, и глаз не отрывал, запоминал навсегда: золотой туман волос, голубые жилочки на висках у Лизаветы Петровны, и всю ее — чуть лепитую, хрустальную.
Так было все два месяца: посвистывал землемер и будто бы усмехался и ни разу не сказал вслух. А завтра уедет — и всё.
Лизавета Петровна взяла с полу кипенно-белого фокса Фунтика. Медленно, с закрытыми глазами, тихонько прижимала Фунтика к груди. И так же тихонько стискивала землемерово сердце, было страшно поверить, боялся землемер шелохнуться — рассыпется всё, как сон.
И нет силы молчать. Вскочил землемер, забегал по балкону Половицы с дырьями, старые, застонали.
— Ли-ллизавета Петровна… — и споткнулся. в какую-то дыру попал высоким каблуком, застрял, не вытащить — засмеялся, вспомнил землемер — бабьи свои полусапожки с пуговками.
Сел в кресло, нарочно положил нога на ногу, чтоб видно было, чтобы больнее, — нагнулся к каблуку.
— Хм, по вашим полям ходючи — каблуки стоптал. На моих французских каблуках — да по колочи.
— Вы другого разговора не придумаете — для сегодняшнего вечера хотя бы? — Лизавета Петровна сбросила Фунтика с колен, встала.
— Ну что же вам? Насчет луны чего-нибудь? Так и на луну туча насела.
Туча была темно-лиловая, узкая и длинная, как язык.
— Язычина-то с неба какой нам высунут, а? — глядел вверх землемер. — То есть, до чего п-п-подхо-дяще: именно — язычина с неба… — закатывался землемер.
Лизавета Петровна молча ушла в комнаты. Землемер посидел еще один. С пустыря тянул зеленоватый, горький от полыни и от луны, ветер. Сверчки затихали.