Том 4. Лунные муравьи
Шрифт:
Лицо бородача расплылось улыбкой.
– Ишь, признал, дурашка! А я тебя – уж тут, уж как сюда притащил. Я, после дела, все иду глядеть, не жив ли кто, из этих, остался. Не подбирают они своих. Не разумеют ничего такого, не дадено. Вот, ныне, – какая ночь? Ныне звезды играют, на земле мир, в человецех благоволение. А заместо того, в самую звезду, прибегли, бац-бац, набили кого ни попадя, покров земной осквернили, вот те и человецы. А эти и своих побросали. Не разумеют, вражьи дети.
– Плевелы? – слабо улыбнувшись, сказал Вася, опять точно во сне, точно не сам сказал.
– Какие там плевелы! – ничуть не удивился бородач. –
Прибавил, помолчав:
– Папа-то с мамой не живы, чуется мне. Зинку жаль, не пропала бы. А ты как? Неужто – волей?
– Не знаю… – простонал Вася.
Он, действительно, ничего уж как будто не знал, и слова Нафанаила полуслышал, полупонимая. Он только жался, как озябший, очень больной, покинутый ребенок.
– Вы… вы не оставляйте меня, отец Нафанаил, – прошептал он. – С собой возьмите, куда вы… хоть на Афон.
Нафанаил заулыбался, закивал курчавой головой. – Ладно уж, где тебе. Ишь, дурашка, на Афон захотел! Лошадку, санки надо будет назавтра спроворить, вон ты еще какой, пока-то оклемаешься. И то путь не ближний, время студеное, и как Господь даст – беспокойные Палестины. А ты страху не имей! Верному и Бог верен. Достигнем и на Афон… Постой, шинелишка-то сырая, дай свою принесу, посуше.
Принес, укрыл Васю и сказал с жалостью:
– То-то, дурашка. Спи, не бойся! Попадем куда надо. А там, дале, как Бог откроет. Какое еще служение укажет.
Боль затихла. Плыли, качались в дреме Васиной какие-то образы, что-то близкое, и незапамятное вместе. Зеленая звезда щурилась и дрожала перед его закрытыми глазами, – может быть, та, что видел Вася, лежа на спине, в перебудораженном, кровавом снегу? Или та, в давний-давний июльский вечер за рощей взошедшая, над речкой? А может быть, и просто чудилась она ему, потому что из уголка халупы, где огонек мерцал и возился отец Нафанаил, доносилось чуть слышно низко-рокочущее пенье и слова:
«…Волхвы же со Звездою путешествуют…»
[1933]
Сережа Чагин*
I. Яблонька
Матушка, голубушка,
Солнышко мое,
Пожалей, родимая,
Дитятко твое…
Ирина, а по-домашнему Ариша, едва отворив дверь с лестницы, заслышала песенку и вздохнула. Это тетя Надя… Ах, как все надоело! И комнаты, и звук прокатного пианино, и песенки тети Нади (особенно эта, ее любимая), и сама тетя Надя, и… да все, все! Хоть не возвращайся домой. Но частные уроки стенографии, которые берет теперь Ариша, кончив русскую гимназию, не занимают много времени; болтаться по парижским улицам скромная Ариша не любит; волей-неволей надо идти домой. Обед, а вечером уж известно: придут Борины товарищи, и
Ариша разделась в темной передней, пригладила наскоро русые волосы, заплетенные в косы, и, не оглянувшись на тетю Надю за пианино («пожалуй, роди-и-мая…»), прошла через «зал» в дальнюю комнату. Отца еще не было.
Капитан-инженер Тайранов с давних пор занимал какое-то место в одном из русских учреждений. Надеялся и Борю туда пристроить, но пока дело не выходило. Боря кричал, что найдет себе работу, чисто физическую, что он ни от какой не отказывается, что теперь долг – иметь мозолистые руки… Но он был слаб, как цыпленок; из случайных попыток его толку до сих пор большого не вышло. Про себя молчаливая Ариша считала его бездельником; она непременно свой заработок найдет, и такой, чтобы дома не сидеть; все сделает, чтоб найти, вот только эти курсы кончит… Да языки ей, странно, не даются…
Тетя Надя ничего не делала. Не умела ровно ничего, – даже чулка не могла заштопать. К счастью, внизу была лавка, знакомых ихних, Свиридовых: оттуда приносили готовый обед, даже кофе утром с баранками. А тетя Надя – только песенки свои, русские, напевает: специальность ее когда-то, лет тридцать тому назад. На каких вечерах выступала! Кто ее не знал в Москве! А начались, с войны, патриотические концерты, – она первая, даром, что уж не молоденькая. Замуж так и не пришлось выйти: был жених, да славно под Цусимой погиб.
Теперь ничего не осталось у тети Нади: только память, да песенки эти родные. Вот и сидит, днями, за скверным пианино, худая, с шишечкой заколотых седоватых волос, вспоминает любимое, подыгрывая аккомпанемент слабыми пальцами. Нисколько не жалкая, очень довольная. Брат-капитан, нижние Свиридовы, даже Боря иногда, – все любят ее песенки. Ариша их слышит, помнит, – как себя помнит. О, как ей надоело!
Ежевечерние ссоры-свары начались нынче перед обедом. Начались понемножку, шуточками, едва пришел Боря, высокий, тонконосый мальчик, с нежным лицом. Тетя Надя заливалась:
Не шей ты мне, матушка, красный сарафан, Не входи, родимая, попусту в изъян…Боря свистнул, тетя Надя вздрогнула, охнула, а Боря опять за свое: «поздно пташечка запела – сшить сарафан, извините, самый красный! Вот разве позументику чуть-чуть не хватает, да завтра прикупим!»
Тетя Надя язвительно усмехнулась:
– Стыдочку-то нет в глазах. Пробрать бы хорошенько, так с кожей бы эти революции с тебя слезли. Да вот поперек лавки уж не ложишься!
Боря в долгу не остался:
– Розги, тетенька, все вышли. Перепроизводство было в дореволюционное время. Погодите, свежие подрастут, для кого только, – неизвестно…
Тетя Надя раскрыла рот, чтобы возразить, но в эту минуту раздался в передней голос капитана: едва ввалившись, он громогласно требовал обеда.
Мальчишка из нижней лавки уже стучался в кухонную дверь. Мигом накрыл стол в «зале» (тетя Надя и этого не умела), притащил уху с расстегаями, к сторонке поставил блюдо с котлетами, которые еще пощипывали, салатник с капустой, открыл квас. Погодя придет собрать посуду.