Том 4. Лунные муравьи
Шрифт:
Капитан, благодаря крупной своей фигуре, толстым седым усам и лысине, вид имел грозный. Но никто его не боялся. Даже тогда, когда густой голос наполнял всю квартиру, а случалось это постоянно, так как был он великий спорщик. Любил свои взгляды отстаивать, никому не спуская.
– Андик Белоусов хотел нынче зайти, – сказал Боря. – Может, и Арефьев.
– А Сережа? Впрочем, он редко… – проговорила Ариша.
– Что он кривляется? На нашем собрании, третьего дня, стал возражать Андику… Против чего вдруг протестует? А еще редактор! Папа, вы читали наш последний
Кружок Бори выпускал крошечный журнальчик на ремингтоне – «Наша Россия». Капитан крякнул.
– Читал, голубчики мои, читал. Эка скверно печатаете.
– Вот еще! Дело в сути. Кабы не Сережкина статья, – развел какие-то сомнения, – так все хорошо, в неопределенности «Нашу Россию» не упрекнете.
– Тэк-с. Одно только: хороша Маша, да не наша.
– Ваша, что ли, в порядке дня? Сплыла фундаментально! Тетя Надя взмолилась:
– Бросьте вы, ради Христа! Дайте кусок проглотить!
Кусок проглотили, мальчишка унес посуду. Капитан надел очки, развернул газету. Скоро явились какие-то Борины товарищи; он увел их в свою комнату, крошечную, как чемодан. Но тут подошли нижние Свиридовы, Марья Федотовна сварганила в кухне чай, и все, к удовольствию капитана, собрались в зал, за круглый стол. Ариша не любила этих чаепитий, зная, что, в конце концов, Боря непременно сцепится с капитаном; но сегодня к чаю пришла неожиданно Лелечка Бер, а потом и другой редкий гость, единственный из Бориных товарищей, который ей нравился, – Сережа Чагин.
Появление Лелечки, а затем Сережи прервало на минуту уже разгоравшийся спор. Капитан к Лелечке относился с неодобрением и подозрением: Аринку сбивает.
– Здравствуйте-с. Все докладики читаете? Об интернационалах?
Лелечка, не смущаясь, тряхнула рыжеватыми кудрями.
– Читаю-с. А о чем, – придите, послушайте.
Капитан побагровел: «Чтобы я… и здесь довольно наслышаны. Позвольте-позвольте…» И спор поднялся с новой силой. Капитан гремел, но Боря, хоть и срывался иногда с голоса, его перекрикивал. Приятели ему посильно вторили, – Андик, заикающийся юноша с маленькой головкой на длинной шее, и не очень юный Арефьев, – только Сережа молчал. Скромный Свиридов, хромой интеллигент из самарских журналистов, поддакивал капитану, но с оговорками, которых никто не слушал. Спор шел, конечно, о России. И так, будто Россия лежала вот тут, на этом самом круглом столе, рядом с пузатым жестяным чайником, и каждая сторона заявляла свои права на нее, свою исключительную любовь к ней, и тащила ее к себе.
«Странно! – думал Сережа, слушая. – Точно нет никаких „сторон“; точно все они и согласны, и в то же время ни один ни с кем…»
У него начиналась мигрень. Боря, тем временем, кричал капитану и Свиридову:
– Она вас и не знает, забыла давно! Вы – остатки! Не сущие обломки бывшего! Оплакивайте его, если угодно, нам дела нет! Мы…
– Кто это – «мы»? – хрипел капитан.
– Борис разумеет новейшее поколение, – вставил Арефьев, плотненький человечек с серым лицом. – Во всех проекциях оно, здешнее, совпадает с тамошним. Заметьте, как быстро последнее национализируется.
– Позвольте, – возражал Свиридов, спешно глотая слюну. – Я не вполне согласен с капитаном. Но ваш национализм… Вы забываете, Россия всегда любила свободу… Ее шири, ее просторы…
– Ну, вы еще… просторы… – замахал на него руками капитан, не слушая.
Никто не слушал и торопливого, полушепотного разговора тети Нади с Марьей Федотовной. Они тоже говорили о России: «А помните Кунцево? Весной? Колокольчики?» – «Нет, я Волгу люблю… Для меня Волга…» – «Да что они понимают?..»
– Вы ответьте мне раз навсегда, – гремел между тем капитан, – вы какую Россию любите? Какую? Какую?
Андик, заикаясь, тонко, но властно прокричал:
– Россию и-истинную любим! Великую Русь нашу на-национальную, православную…
Капитан было опешил: ведь и он тоже говорил, что любит «великую Русь православную». Но Андик, запнувшись, докончил:
– Русь по-по-революционную! Единую сущую!
Тут произошел бы, вероятно, особый шум, – капитан слова «революция» не выносил ни без приставок, ни с приставками, но в эту минуту Лелечка, спокойным и ясным голоском, произнесла:
– А я никакой России не люблю.
Все замолкли, почти в испуге. Но тут случилось еще более удивительное: заговорила Ариша, всегда молчавшая:
– Да, да, и я тоже никакой. Любить, – это чувствовать, правда? Мы с Лелей не можем чувствовать. Откуда мы знаем Россию? По рассказам? По картинкам? А когда всю жизнь твердят: ты должна любить, должна… так еще хуже.
– Бесстыдница, – начал капитан грозным шепотом, но Лелечка, не обращая на него внимания, прибавила:
– И эти тоже… Боря, Андик, кружковцы наши… Разве они, по-живому, могут чувствовать? Один в Берлине родился, другой в Константинополе.
– А я в Белграде, – заспешила Ирина, сама немножко испуганная. – Родная земля все-таки Россия, да, но как по-родному чувствовать, – я не знаю. Вы, папа, и тетя Надя, – другое: вы чувствуете любовь, помните. Она пропала, та Россия, но все-таки ничего. А мы все – иначе. Боря наво-образил себе Россию и доволен. А мне надоело, я хочу по-честному. Не хочу спорить и болтать о том, чего не знаю.
– Дура несчастная! – презрительно сказал Боря и, обратившись к отцу, прибавил: – вот, вбивали ей в голову старую Россию, – что получилось? Между вами и нами – бездна, но мы знаем, где мы. А Ирина где, спрашивается?
– Постой, Боря… – начал было Сережа Чагин, но, не кончив, замолчал.
Капитан ворочал глазами, искал, на кого вперед обрушиться. Свиридов грустно-извиняюще бормотал что-то о «денационализации юных»… Марья Федотовна, как разумная женщина, встала и громко произнесла:
– Душечка, Надежда Ивановна, спойте нам что-нибудь. Спойте «Яблоньку» сибирскую, все мы ее любим. А там мы с Евсеем и побежим…
Когда Ариша, проводив Лелечку и Сережу, возвращалась по коридору к себе, до нее долетел слабенький голос тети Нади и тоскующе-напевные звуки «Яблоньки»: