Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
— И совершенно справедливо, — с огорченным вздохом перебил меня гласный крестьянин, старшина нашей волости, — Филипп Платонович.
Все повернулись к нему, я остановился, а Филипп Платонович, большой, широкоплечий, с вьющимися, маслом вымазанными волосами, с окладистой русой бородой, приподнявшись и слегка прокашливаясь, еще с большим огорчением и громче повторил:
— Говорю: справедливо. Справедливо и верно докладывать изволите: купец и сливки и кислое молоко снимет, и ничего крестьянину остаться от него не может, — так, впустую работа, вроде того, что заехано, наброшен хомут и тащи до последнего… И все это так уж
— Прения будут после, — перебил его председатель Чеботаев.
— Извините, пожалуйста, — сказал Филипп Платонович, — это только так, к слову я, а я не против дороги: великая и от нее польза может быть, если кто сам хозяин своей земли…
С хоров, где сидела публика, раздался звонкий, как колокольчик, голос:
— А хозяин тот, кто ходит по этой земле…
Я случайно сразу попал взглядом на говорившего: совсем юноша, с золотистыми волосами, нервным тонким лицом.
Председатель позвонил и сонно сказал:
— Если что-либо подобное повторится, я вынужден буду…
Он не договорил и кивнул было мне головой. Но Проскурин, довольно громко пустив: «экая дубина…» — вскочил и резко крикнул:
— Нельзя же позволять земское собрание превращать в место для социалистической пропаганды!
Чеботаев покраснел, как рак, замигал глазами и, посмотрев уныло на Бронищева, кивнул ему головой: каков, дескать, гусь?
Тот же голос крикнул из публики:
— Проскурин дурак и доносчик!
Поднялся невообразимый гвалт.
— Перерыв, перерыв, — громким голосом кричал Чеботаеву Бронищев.
— Объявляю перерыв.
Проскурин настоял послать за полицией, но молодой человек, наделавший весь этот переполох, и сам уже оставил собрание. Так и не нашли его и не узнали, кто он.
Проскурин не был ни дураком, ни доносчиком.
Он, как умный агитатор и деловой администратор в своем уезде, сам опирался на прогрессивную партию. И ни в одном уезде не были так хорошо обставлены школа, медицина, статистика, как в его уезде. Проскурину просто надо было интриговать вообще и в частности против нового председателя, а средствами он не привык стесняться. С другой стороны, Проскурин был и архиреакционером. Он как бы стоял одной ногой на Сцилле, другой на Харибде и по мере надобности поднимал то ту, то другую ногу, превращаясь таким образом то в чистого сциллиста, то в отчаянного харибдиста. Это давало ему громадное преимущество перед неповоротливым, тяжелым, но честным тиходумом Чеботаевым.
И надо было отдать должное Проскурину: при такой же, в сущности, малограмотности обоих, он, более талантливый, более способный понимать дух времени, умел прислушиваться к тому, что ему говорили, и громко в собрании потом повторял так это, что нередко производил впечатление человека образованного, с широкими горизонтами.
Чеботаев же действовал на совесть и, отказавшись от былого либерализма, бежал в то же время и от всех представителей его, боясь их, не понимая. И, как человек хороший и чистый душой, он не мог лукавить, играя с ними в прятки.
Все это понимали, жалели его, но толпа — всегда толпа, и все предвкушали будущий интерес травли медведей искусным охотником и его ловкими собаками. Вышеописанный, ничтожный сам по себе инцидент окрылял в этом смысле для одних веселые,
— Трудно будет Чеботаеву.
Когда заседание снова возобновилось, это «трудно» чувствовалось во всей фигуре нового председателя: он точно держал на плечах громадный груз, который вот-вот от неловкого движения опрокинется и раздавит носильщика. Чеботаев точно кряжистее стал, и ярче обрисовался татарский его тип, круглее становилась лысевшая голова, напряженнее смотрели немного раскошенные, угрюмые и раздраженные и в то же время и испуганные и недоумевающие глаза.
— Объявляя заседание открытым, — начал Чеботаев, — я просил бы собрание и господ докладчиков не отвлекаться и не давать самим повод к печальным событиям предшествующего заседания.
Проскурин недоумевающе пожал плечами и про себя, но все-таки достаточно громко, разводя руками, фыркнул:
— При чем тут докладчики? И к чему эти ограничения?
Приподнявшись и изогнувшись так, как сгибают складной аршин на две половины, — одну перпендикулярно другой, — граф Семенов, со всей элегантностью бывшего дипломата-лицеиста, заговорил сладким голосом:
— Я надеюсь, ваше превосходительство, что вы разрешите, — граф Семенов сделал какое-то сладострастное кошачье движение своим корпусом, — тем не менее излагать докладчикам так, как они находят это необходимым в интересах дела, и полагаю… что только при таких условиях собрание может, — граф Семенов еще нежнее задвигался, — ознакомиться с такими вопросами, которые собранию по самому своему существу очень мало известны…
Граф Семенов почтительнейше-великолепно поклонился, с какой-то глуповатой физиономией обвел глазами собрание и, осторожно раздвинув фалды своего изящного редингота, сел на свое место.
— Не будем же тратить время! — раздраженно, мрачно и громко, как выстрел из пушки, пустил Нащокин.
Чеботаев после этого повернулся ко мне и сонно сказал:
— Прошу.
Интерес, собственно, к докладу пропал и у меня и, — я это чувствовал, — у других. Тем более, что решение вопроса в мою пользу было обеспечено. И что, в самом деле, повторять в двести первый раз доводы, что хотя и прекраснее и удобнее наша русская, самая широкая в мире колея, но если она не по средствам и богатейшим в мире странам, если мы не можем выстроить в ближайшем будущем всех нужных нам двухсот тысяч верст таких дорог, то надо строить хоть те дороги, которые мы можем строить и без которых окончательно остановится экономическое развитие страны? Что говорить о принципиальной постановке вопроса, когда самые благожелательные и самые чуткие к экономическому развитию края из присутствующих на все мои доводы о необходимости прежде всего равных условий конкуренции, слушая и поддакивая, заканчивали со мной разговоры приблизительно так:
— Конечно, конечно… Сперва надо хоть что-нибудь, а потом там в Петербурге при переменившемся отношении к вам, может быть, можно будет в последний момент и широкой колеи добиться: ведь и для вас же самих, для ваших грузов она удобнее же…
Из сегодняшних всех разговоров после показанных писем особенно ясно было, что люди эти, начав все дело, исходя из положения, что лучше что-нибудь, чем ничего, теперь, когда они, веря в меня, чувствовали уже какую-то почву под ногами, надеялись в данном уже частном случае склонить меня в конце концов к широкой колее.