Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
А священная трагедия все продолжала развиваться в горячем повествовании энтузиаста. Неистовая, демоническая Кундри, раба страсти, Адская Роза, Источник Зла, проклятое небом создание облеклось в лучи утренней зари, она появилась теперь смиренная и бледная, в райских одеждах посланницы неба, с опущенной головой, с потухшим взором, усталым глухим голосом она повторяла одно только слово: «Служить, служить!»
Мелодия уединения, мелодия покорности и обновления создавали вокруг нее грустно-чарующую атмосферу Страстной недели. Но вот появляется Парсифаль в своих черных доспехах со спущенным забралом и луком, окованный железом и раздумьем. «Я пришел опасными путями, быть может, сегодня конец искуплению — я уже слышу шепот священного леса…» Вера, страдания, раскаяние, надежда на спасение, таинства священных мелодий — соткали покров невинности над головой Героя, посланного в мир врачевать неизлечимые раны смертных. «Поведешь ли ты меня сегодня
— О, незабвенное, божественное мгновение! — вскричал в экстазе поэт, и его бледное лицо сияло восторгом.
— Мы сидели неподвижно, слившись в одно целое, среди мрака театрального зала. Казалось, кровь застыла во всех жилах. С мистического залива неслась широкая симфония, и звуки ее превращались в лучи солнца, казалось, трава растет, чашечки цветов раскрываются, ветви деревьев покрываются почками, насекомые расправляют свои крылышки… Infantia, как говорил Карпацио! Ах, Стелио, ты сумел повторить эти слова в наше время упадка! Ты сумел внушить нам сожаление к прошлому и веру в будущее Возрождение при помощи искусства, неразрывно связанного с жизнью!
Стелио молчал весь во власти гиганта-варвара, образ которого только что вызвал энтузиазм Бальтазара Стампа, противопоставил его пламенному певцу Орфея и Ариадны. Нечто вроде досады и глухой неприязни испытывал он по отношению к гениальному немцу, достигшему славы мирового гения. Развернув этот гений, воплотив свою мечту, облекшись победоносной красотой, он воцарился над людьми и природой. Он поставил себе целью превзойти самого себя, и теперь на Баварском холме возвышается храм его Бога.
— Одно искусство приведет людей к единению, — сказал Даниеле Глауро. — Почтим же поэта, провозгласившего эту вечную Истину. Его театр-храм, хотя и построенный из дерева и кирпича, полон священного значения. Сама религия воплотилась там в художественные произведения. Драма превратилась в обряд.
— Слава Вагнеру, — сказал Антонио делла Белло. — Если же сдержит обещание тот, кто сегодня своим вещим словом указал толпе на таинственный корабль, несущийся к нам, то мы призовем на помощь душу великого человека, говорившего с нами в пении Донателлы Арвале. Закладывая первый камень своего театра-храма, певец Зигфрида посвятил его надежде и грядущей славе Германии. Театр Аполлона, воздвигающийся на нашем Яникуле, куда некогда слетались вещие орлы, должен служить воплощением нашей национальной идеи, руководителем которой явился его гений. Докажем же, что в наших жилах течет латинская кровь и что мы являемся представителями избранной нации!
Стелио молчал, в нем бушевала какая-то темная сила, похожая на подземную энергию, разрывающую, преображающую почву, создающую новые хребты гор, новые бездны. Все элементы его рушились, растворялись в этом хаосе, и снова множились. Видения, величественные и страшные, проносились перед его внутренним взором, сопровождаемые звуками музыки. Внезапные обобщения сменялись обрывками мыслей, сверкавших как молния во время грозы. То ему слышались пение и крики, несущиеся из двери, то с порывом ветра звучали из отдаления глухие вопли страдания, то чудилась гармония небесного апофеоза.
Но вот с ясностью лихорадочного видения глазам его предстала страна, сожженная солнцем, зловещая страна, населенная образами его трагедии. Он увидел мифический фонтан — единственный источник влаги на раскаленной земле, а над струями фонтана образ юной, погибшей в них девственницы. В чертах Иердиты он узнавал героиню, нашедшую успокоение в Красоте. Но вот иссохшая равнина Ариадны превратилась в пламя, фонтан Персея — в стремительный поток.
Огонь и вода, две стихии, проникали во все, уничтожали, разливались, блуждали, боролись, торжествовали, приобрели способность выражения, заговорили языком своей души, раскрывая свою сущность, рассказывая бесконечные легенды Вечности. Симфония изображала драму двух Великих Душ на сцене Вселенной, трогательную борьбу двух Стихий, двух космических Сил, подобную той, что представлял себе пастырь Ария, созерцая мир своими
Чудо Бетховена повторялось. Крылатая песня-гимн лилась из недр оркестра, свободная и могучая, заявляя о радостях и скорби Человечества. То не был хор девятой симфонии, то был голос одинокой мощной души, взявшей на себя посредничество между небом и землей. «Ее голос, ее голос!.. Она исчезла. Ее голос, казалось, всколыхнул сердце мира, она скрылась в заоблачных сферах», — говорил себе поэт, и перед глазами его снова промелькнула хрустальная статуя фонтана, из уст которой била звучная струя. «Я буду искать тебя, я найду тебя, я овладею твоей тайной. Я заставлю тебя петь гимны на крыльях моей музыки». Чуждый нечистых желаний, как святыню, созерцал он девственную белизну ее тела. Он прислушивался к звукам бессмертного голоса, раздающегося из недр оркестра и поющего о вечной Истине, которой проникнуто все мимолетное, все преходящее. Гимн проливал свет над жизнью. И вот, как бы желая возвратить к действительности Душу, унесшуюся в заоблачные сферы, появилась фигура танцовщицы. Заключенная в рамку параллелограмма сцены, как бы в границы строф, освободившись на мгновение от печального закона тяготения, безмолвная танцовщица изображала огонь, вихрь, падающие звезды. Танагра, краса Сиракуз, вся из крылышек, как цветок из лепестков!
Так предстал перед ним образ знаменитой сицилианки, вознесшей искусство танцев до тех же пределов, каких оно достигло в эпоху Фриникуса, создавшего столько же видов танца, сколько волн на бурном зимнем море. Актриса, певица, танцовщица — три дионисовские женщины явились перед ним, как три идеальных образа его произведения. С невероятной легкостью облеклись они в слово, музыку и движение, загремели мощные звуки его симфонии, и получило жизнь его произведение, и появилось перед глазами пораженной толпы.
Он молчал, забывшись в своем идеальном мире, собираясь с силами, чтобы придать ему форму. Как бы из невероятной дали долетали до его слуха голоса присутствующих.
— По мнению Вагнера, единственный художник — это народ, — говорил Бальтазар Стампа, — а назначение поэта — улавливать и облекать в форму бессознательное творчество народа…
Странное волнение, испытанное Стелио во время речи к народу, теперь снова овладело им. Во время общения его души с душой толпы свершилось нечто вроде чуда, что-то новое как будто присоединилось к широте и мощи его обычного самосознания. Ему почудилось, что какая-то неведомая сила вселилась в него, сокрушила границы его собственного Я, и его одинокий голос зазвучал с силой и гармонией хора. Несомненно, это толпа заключает в себе скрытые источники Красоты, из которых только поэту и герою дано черпать победоносную силу. Когда толпа внезапно проявляет себя в рукоплесканиях театральной залы, на площадях или в траншеях, какой могучий поток радости приливает к сердцу того, кто сумел вызвать этот восторг музыкой слова, воззванием, жестом, призывающим к наступлению. Слово поэта, обращенное к народу, есть таинство, равно как и мановение руки героя. Да, это не что иное, как таинство, когда из глубины общечеловеческой души внезапно вырывается целый поток восторга. Это подобно тому, как какой-нибудь маг-скульптор одним прикосновением своих искусных пальцев из бесформенной массы создает божественную статую.
Тогда молчание нарушено, покрывало сдернуто — и произведение появилось в мире, поэт не нуждается более в отвлеченных символах, сама жизнь со всей своей полнотой выливается из его души: слово облекается в плоть, ритм — в животрепещущую форму, свободная могучая идея проявляется в полной законченности.
— Но, — говорил Фабио Мольцо, — по мнению Вагнера, к числу людей принадлежат лишь способные ощущать мировую скорбь, вы слышите: мировую скорбь…
«Радость, бесконечную радость! — думалось Стелио. — К числу людей принадлежат все стремящиеся при помощи грез вырваться из тюрьмы обыденной жизни, где царят страдание и рабство. Уже постепенно исчезают эти тесные городские театры, где в спертом, удушливом воздухе гнездились все пороки, театры, существовавшие для всякого сброда, для развратников и проституток, где актеры способствовали развитию порока». На ступенях нового театра он видел единодушную толпу настоящих людей, дыхание и крики которых только что неслись к нему из недр мраморной раковины, под сводом звездного неба. Даже не всем доступная, одним могуществом ритма его речь доставила глубокое наслаждение, душам бессознательным и грубым принесла утешение, как весть о свободе, закованным в цепях узникам. Мало-помалу весть эта достигла слуха самых презренных, и вот прояснились хмурые, морщинистые лица, улыбка засветилась на устах, привыкших лишь к грубым ругательствам, и, в конце концов, все эти руки, превратившиеся в орудие непосильного труда, в порыве восторга простерлись к героине вечера, взывавшей к звездам о своей бессмертной скорби.