Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Кто согрел душу св. Клары и сделал ее пылкой? — ответила она мне вопросом с видом человека, собирающего свои силы, чтобы не быть побежденным, между тем как щеки ее покрылись краской.
— Один мужчина: Франциск Ассизский. Вы не можете себе представить дамианитку иначе, как у ног Франциска. Один благочестивый художник изобразил ее обменивающейся поцелуем с Всеблаженным. Вспомните продолжительную идиллию, которая существовала между обителью Св. Дамиана и монастырем Порционкульским, вспомните недели страсти, скорби и жалости, проведенные в монастырском саду в тени олив в лето сильной засухи, когда Клара утоляла свою жажду слезами, текущими из глаз почти слепого Франциска, вспомните о беседе мистических возлюбленных, предшествовавшей величайшему экстазу, из которого вырвался, как луч света, гимн Созданиям Творца. Здесь у вас Fioretti.
Она молчала, охваченная отчаянием, задыхаясь, и в своем смущении она была так прелестна и жалка, что мне хотелось взять ее себе на колени.
— В первый день, когда вы появились на лестнице, вы сразу напомнили мне горностая. Но в нашем воображении белизна горностая смешивается с пурпуром величия, так привыкли мы представлять их себе вместе на мантиях королей. Может быть, вы носите ваш плащ наизнанку, и пурпур остается невидимым? Это так похоже на дочь Монтага.
— Я не знаю, — отвечала она растерянно. — Мне кажется, все должно быть так, как вы говорите.
И это звучало, как признание: «Я буду такой, какой вы хотите, чтобы я была».
— Если бы я был вашим супругом, Массимилла, — продолжал я, чтобы приласкать ее робкую, трепетную душу, — я поселил бы вас в доме, куда свет проникает сквозь алебастровые пластинки цвета меда или сквозь стекла, разрисованные мифологическими историями, вам служили бы молчаливые девушки в мягкой обуви и темных одеждах, скользящие мимо вас подобно большим ночным бабочкам; в некоторых комнатах стены были бы из хрусталя, а за ними помещались бы огромные аквариумы, задернутые занавесами, которые ваша рука могла бы легко отдергивать каждый раз, как у вас являлось бы желание попутешествовать в мечтах в глубинах океана, полных богатой и своеобразной жизни. А вокруг дома я создал бы сад, полный растений, с прекраснейшими цветами и дивным ароматом и населил бы его прелестными и кроткими животными — газелями, горлицами, лебедями и павлинами. И там в гармонии со всем окружающим вы жили бы для одного меня. А я, утолив каким-нибудь деятельным поступком свою потребность властвовать над людьми, ежедневно приходил бы дышать воздухом, насыщенным вашей молчаливой любовью, я приходил бы жить возле вас чистой и глубокой жизнью моих мыслей. И иногда я пробуждал бы в вас пламенный жар, и иногда я вызывал бы у вас необъяснимые слезы, и иногда я заставлял бы вас умирать и оживать, чтобы являться в ваших глазах больше, чем человеком.
Готовилась она за это время к отъезду или медлила в нетерпеливом ожидании того, что все-таки должно было быть для нее неожиданным?
Однажды, идя по аллее старых буксов, где Виоланта впервые предстала передо мной под сенью зеленой арки, я увидел ее почти на том же месте; она улыбалась мне какой-то необычной улыбкой.
— Вы похожи сегодня на ангела, несущего добрую весть, — сказал я ей. — От вас веет весной.
Она протянула мне руку, которую я взял и на несколько мгновений удержал в своей.
— Что же вы хотите возвестить мне? — спросил я, читая в ее глазах новость, преобразившую ее.
Она смутилась под моим взглядом, и снова лицо ее залилось краской, казавшейся почти лиловой от ее бледности.
— Ничего, — ответила она.
— А между тем, — сказал я ей, — весь ваш образ несет с собой возвещение. Если вы позволите мне немного пройтись с вами, вы откроете мне это без слов. Никогда еще, Массимилла, я так сильно не ощущал всей вашей гармонии.
Она, вероятно, думала, что я говорю ей о любви, — так она была смущена! И вся она, сияющая такой живой прелестью, напоминала мне изящных женщин,
Мы сошли с главной аллеи и углубились в лабиринт зелени. Пели птицы — обитатели запертого сада, блестящие насекомые жужжали вокруг нас, но мой слух ловил только легкий шелест ее платья, которым она задевала высокие травы.
Наконец, Массимилла застенчиво призналась:
— Мой отъезд отложен. — И потом, как бы оправдываясь, прибавила: — Благодаря этому, я могу провести с моими последнюю Пасху…
Но меня вдруг охватило впечатление, что она упала мне в объятия, щека ее прижимается к моей груди и, отрывая ее от себя, я должен ранить ее в кровь.
И все-таки я воскликнул:
— Так вот она добрая весть!
Я не произнес больше ни слова. Соприкоснувшись с трепетом этой жизни, волнение мое было так сильно, что я не мог больше притворяться. Она, несомненно, ждала от меня слов радости и любви, ждала, что я возьму ее за руки и спрошу: «Хотите вы навеки отказаться от ваших обетов и всецело принадлежать мне?» Вот чего она ждала. И, чувствуя возле себя ее тревогу, ощущая, как в лицо мне, подобно ветру пламени, веет ее жажда покорности и счастья, я содрогнулся, подобно человеку, перед взором которого вдруг раскрылась бы широкая рана, обнажающая глубочайшие ткани живого тела. Какой-то ужас примешивался к моему страданию. До этого часа я любовался с нежной душой подобно тому, как приятно играть шелковистыми кудрями, зная, что они будут скоро обрезаны. А вот теперь она припадала к моей душе со всеми своими печалями.
«Я мог бы преобразить тебя в существо радости!» Это было почти обещание, почти желание. И это обещание и желание мелькнули в моих последних словах, и поистине до этого часа, склоняясь к нежной душе, я не раз напрягал слух, чтобы уловить указание на сокровенный источник, откуда однажды вырвался яркий неожиданный смех. Ах, зачем должен я обмануть эту грустную надежду и отказаться слить мою силу с этой безмолвной покорностью? Мы были одни, нас окружало странное уединение, в котором я чувствовал некоторую пустоту от отсутствия ее сестер. И беспокойство, вызванное их отсутствием, волновало меня как ожидание. «Где были, что делали в этот час Виоланта и Анатолиа? Были ли они в саду?» На повороте каждой тропинки я ждал, что встречу их, и представлял себе выражение их лиц при первом взгляде на меня. Я думал о странной отчужденности обеих в последние дни и старался проникнуть в истинное значение ее. Анатолиа являлась мне с героической божественной улыбкой мученицы, самоотверженно решившейся излить до последней капли все свои силы, чтобы облегчить неисцелимые страдания; она являлась мне со своим ясным взором, в котором по временами мелькало что-то влекущее: таковы в легендах воды озер, которые своим ярким блеском обнаруживают таящиеся на дне их сокровища. Замкнувшись в свою тоску и гордость, Виоланта являлась мне в загадочном, почти враждебном виде, который смущал меня, как мрачное пророчество. В моем воображении позади нее высилась таинственная скала и тайна ее отдаленных комнат, полных смертоносного благоухания.
Мне хотелось спросить у той, что шла рядом со мной: «Есть ли какая-нибудь перемена в голосе ваших любимых сестер, когда они говорят с вами или между собой? Не мелькает ли в их тоне или взгляде что-то, причиняющее вам боль? И когда вы находитесь вместе и дышите одним воздухом, не наступает ли между вами молчание, которое гнетет вас, как затишье перед бурей? Чувствуете вы тогда, как внезапно увядает ваша нежность и из глубины сердец поднимается горечь, подобная яду? И скажите, плачут ли ваши сестры в уединении? Или плачете вы иногда вместе?»
Так хотелось мне вопросить молчавшую деву и страдать от любви вместе с ней. Я смотрел на нее. Она страдала и была счастлива.
— Вы всегда носите с собой книгу, — сказал я, чтобы нарушить очарование, — подобно какой-нибудь Сибилле.
Она протянула мне книгу.
— Эту книгу я читала в первый день, — сказала она неизъяснимым звуком голоса, в котором чувствовалась влажность слез.
— А стебелек травы?
— Он рассыпался.
— Заложите страницу красной розой.
Она была так скромна и прелестна в своем волнении, она так наивно обнаруживала снедающий ее внутренний огонь, что я не мог ни оттолкнуть ее от себя ни отказаться от наслаждения созерцать ее томление.