Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
Обычно с улицы не слышно было шума. Собиравшаяся в кабаке компания, видимо, развлекалась в комнатах, окна которых выходили не в переулок, а в узкий пустынный двор, огороженный со всех сторон забором. Из этих-то комнат до слуха собаки смутно, неясно доносился стук бильярдных шаров, то и дело обрывавшееся пение, взрывы хриплого смеха и разговоры. Внезапно собака сорвалась с места. Из-за освещенной двери вдруг донесся среди других голосов и голос ее хозяина. Там завязалась отчаянная драка: слышались удары, грохот падения какого-то тяжелого предмета, звон разбитого стекла, раскатистый хохот одних, грубая брань и проклятия других, а затем с шумом и треском распахнулась застекленная дверь
— Мама! Дайте мне денег!
Фонарь тускло освещал его голову с копной черных всклокоченных волос и лицо с тонкими, красивыми чертами, искаженное в эту минуту неестественным румянцем и безумным, блуждающим взглядом. С фонарем он беседовал целых пять минут.
— Отдайте мои деньги, мама! — бормотал он.
А потом уже с яростью кричал:
— Отдавай деньги, слышишь!..
После этого начинал опять что-то бессвязно бормотать и так неистово размахивал руками, точно хотел в чем-то убедить фонарный столб и к чему-то его принудить. Но по временам сознание у него немного прояснялось. Он соображал, с кем ведет разговор, сплевывал, ругался и плелся дальше. Из переулка он сворачивал на довольно широкую улицу и шел по самой середине мостовой, где темноту изредка прорезал свет фонарей, расставленных друг от друга на большом расстоянии. Хотя он передвигался с трудом, нетвердыми шагами, тем не менее его внешний вид и движения обнаруживали непомерную самоуверенность.
В эту пору на улице почти не бывало прохожих, лишь иногда на тротуаре возникала и тут же исчезала чья-то неясная тень. Тогда он выпрямлялся, останавливался и, оглянувшись на случайного прохожего, грозил ему вслед, весьма решительно заявляя, что ровно никого не боится, что, попадись ему сейчас на глаза генерал или князь, он крикнет им: «Пошли прочь!» Ни генералов, ни князей не оказывалось, конечно, среди встречных, прибавлявших шагу при виде пьяного и быстро скрывавшихся в воротах или за углом.
Он продолжал идти той же нетвердой походкой, но довольно смело, а следом за ним, опустив хвост и понурив голову, волочилась собака с намокшей шерстью. То появляясь, то исчезая в темноте, прорезанной слабым светом фонарей, собака была как бы воплощением покорности и печали.
Человек и собака входили, наконец, в довольно обширный двор и поднимались на боковое крыльцо дома, стоявшего в глубине. После первого же сильного удара кулаком в дверь больше стучать не приходилось. Дверь немедленно бесшумно открывалась. Кто-то, очевидно, бодрствовал и поджидал прихода этого человека, чтобы сейчас же впустить его и тем самым избежать шума.
Без чепчика и без платка на голове, растрепанная, и домотканной юбке и грубой сорочке, Романова отворяла дверь в полном молчании, а потом, осторожно притворив, освещала маленькой лампой на высокой подставке
Подобно тому как четверть часа назад сын ее беседовал с фонарем, так теперь он обращался к матери и спокойно требовал:
— Мама, дайте денег!
Она стояла перед ним молча, неподвижно, как истукан. Тогда он повышал голос:
— Мама! Отдайте мои деньги!
Он колотил себя в грудь грубой, красной пятерней и, нагнувшись к матери, сверкая глазами, торопливо бормотал:
— Ей-богу, мама, мне деньги нужны, до зарезу нужны… Если вы мне их не дадите, я повешусь… Там меня ждет веселая компания… я их угощаю… Но денег хватило и меня вытолкали за дверь… Шлемка, скотина, не отпускает в кредит. Ведь это же срам… сквозь землю провалиться можно от такого срама… Твой приятель Винценты обозвал меня голодранцем. Вот я ему покажу, какой я голодранец… Со мной важные господа раскланиваются… Хлевинский готов мне в ножки поклониться, чтобы я женился на его дочери… во! А он смеет говорить, что я голодранец! Сам он голодранец, негодяй, пьяница!..
Так он разглагольствовал добрых пять минут… А она, едва переводя дыхание, не произносила ни единого слова, только, не отрываясь, смотрела на него, быстро моргая глазами. Тогда, теряя терпение, он начинал дергать ее за рукав сорочки. Она в ответ качала головой и тихо говорила:
— Ты опять пьян…
Этот упрек выводил его из себя, и он запальчиво возражал:
— Скорее вы сами, мама, пьяны… Я еще водки в рот не брал. Я лучший рабочий в Онгроде, важные господа со мной раскланиваются. Хлевинский мне в ножки готов…
И, внезапно замолчав, он сжимал в кулак ту самую пятерню, которой колотил себя в грудь, и кричал хриплым голосом:
— Отдай мне сейчас же деньги, слышишь? Это что такое? Разве я не имею права распоряжаться заработанными деньгами? Открывай сундук! Не то я схвачу топор и так ахну по нему, что он в щепки разлетится!..
Рванувшись к сундуку так стремительно, что даже кухонные табуретки подскакивали, Романова садилась на него. Она упиралась в пол босыми ногами, сидела не шелохнувшись, молча и, устремив взгляд на сына, порывисто дышала. Казалось, что она своим телом хочет защитить деньги, добытые его кровавым потом, а он метался по кухне, махал руками и то шепотом убеждал ее, то неистово кричал, топая ногами. Она же сдавленным голосом молила его только об одном:
— Успокойся! Тише! Тише!
С глазами, налитыми кровью, как у разъяренного зверя, он хватал ее за руки, пытался стащить с сундука. Тогда и ее маленькие серые глаза начинали пылать гневом. Своим сильным кулаком она отшвыривала его к противоположной стене, однако он снова подскакивал к ней, а Жужук с лаем бросался на защиту своего хозяина, вероятно думая, что его обижают.
Шум от топота сапог, пьяных выкриков и собачьего лая все нарастал, а сидевшая на сундуке женщина однообразным протяжным шепотом неизменно повторяла: «Потише, сынок! Полно! Успокойся!»
Наконец, обессилев от чрезмерного волнения, от невыразимого страха, что люди услышат шум, войдут сюда и увидят ее позор, она сползала с сундука на пол и, закрыв лицо руками, начинала безутешно рыдать. Раньше она все твердила: «Потише! Полно, перестань!» Теперь же, ничего не сознавая, она плакала навзрыд. А плакать, как и смеяться, она умела только громко. Рыдания матери приводили Михалка в крайнее замешательство. Он подсаживался к ней на пол, сам начинал хныкать, прижав кулаки к глазам, и жаловался: