Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
– Хорошо тут… Бежать надо…
– Беги, Драп, – тревожно говорил Васька. – Влетит. Лучше беги… Смотри-ка… двугривенный. Его папаша дал…
– Угости-и… Печенки купим, а? Я всегда угощаю…
– Ладно. Стручков черных возьму еще.
– Побегу я… Слышь, Васька! – крикнул он на бегу, – баранок бы еще?
И высоко подкидывая опорки, Драп умчался стрелой.
Так мы освободили Сахарную.
Лето прошло незаметно. Чуть не каждый день приходили мы с Васькой пасти Сахарную часок-другой. Она как будто окрепла. Так, по
Она иногда щипала при нас травку, но больше лежала на боку, припав головой к земле. Да, она все же была больна, больна старостью. Здоровая лошадь редко ложится, – уверял Сидор. Насидевшись около нее, мы с Васькой отправлялись бродить по огородам, забирались в заросли спаржи, как зайцы, грызли капустные листья. Мороженым угощались почти каждый день, ибо мусорные кучи оказались неисчерпаемыми. В четыре руки мы выуживали из них по нескольку фунтов ржавых гвоздей и обрезков старого железа и множество пузырьков и баночек из-под мази. Сбыт был обеспечен в железной лавочке и аптеке. По праздникам к нам примыкал Драп и Сидор, и тогда под водокачкой протекали такие часы, как никогда. Сидор пропел нам все свои песни и даже показал, как он объяснялся с французами, когда был в какой-то передовой цепи.
– Мы это живо, потому они очень на это способны. Я ему говорю, стало быть: вот, мол, трубочка-табак, – а он головой качает, понимает, конечно. По-ихнему это будет «фома»… Да и много наших разговоров. Солдат и по-ихнему солдат. Бутылка там, офицер – все едино. Только, конечно, чисто они не могут разговаривать. Водка у них чудно выходила: «удиви» да «удиви»! Как скажет – удиви, ну и дашь из горлышка. Народ занятный!
– Ну, как твоя Сладкая? – спрашивал отец.
– Не Сладкая, а Сахарная…
– Уж и Сахарная! Еще не растаяла?
– Нет. Она еще долго проживет.
Но она прожила недолго. Она «уснула», как говорил Сидор, в начале августа. Три дня я сторожил ее последний час, забегая на водокачку. За неделю она перестала есть. Стояла понурая, и Губошлеп фыркал и часто обнюхивал ее шерсть.
– Скоро, – говорил Сидор. – Чуют. Лошадь за неделю может чуять. Ночью шибко все фырчать начинают. Прощаются.
Дня за три до смерти Сахарная как легла в стойле, так и не вставала. Помню, в воскресенье мы все трое пришли на водокачку.
– Готова, – встретил нас Сидор. – Успокоилась совсем.
– Умерла?
– Околела. Приказала долго жить. Вот пожалуйте…
Мы смотрели. В своем узком стойле лежала она, вытянув в струнки ноги, упираясь в перегородку. Блестели подковы. Сильно ввалились бока. Голова ее с закушенным синим языком лежала под кормушкой на соломе. Возле нее ходил голубок, хлопотливо подбирая овес. Другой сидел на брюхе и обирал перышки. Было тихо на водокачке. Лошади – Губошлеп, Вот-те-на, Стальная и еще новая – Цыганок похрустывали в стойлах, как будто ничего не случилось.
– Маленько повздыхала ночью, слышал я… Так вот: у-у-ухх… А потом и затихла. Да-а… Прошла свой круг жизни до предела судьбы. Старательная была и мягкая по карахтеру. Теперь и коновал может свое дело зачинать…
Мы все стояли молча. Совершилось то, что должно было совершиться. Было грустно, да… и все же было хорошо на Душе.
– Царство небесное… – сказал Васька.
– Дурак! – покачал головой Сидор. – Чай, не человек.
Васька ничего не сказал. Драп смотрел исподлобья.
Наши путешествия на огороды скоро прекратились. Подошла осень. Дожди развели на огородах грязь. Зима занесла водокачку снегом, и Сидор сидел теперь одиноко с лошадьми. И голуби, должно быть, жались друг к дружке на стропилах. И тянули лошади по кругу, как всегда, и бадьи одна за другой, плескаясь, совершали круг свой.
Это все было, было. И не хочу я поставить последней точки, не могу. И старый Сидор, и Васька, и Драп, и дорогая тень стоят передо мной и ведут мою руку.
Прошел год, и я уже не ходил в кабинет и не присаживался в уголок дивана. Не стукали счеты. Темный стоял кабинет вечерами, и жизнь иным лицом глянула на меня. Робко подходил я к знакомой двери и слушал. Нет, пусто там, пусто… Тьма смотрела на меня, и я смотрел на тьму. И слушал. Нет, пусто там, пусто… И кругом пусто и холодно.
Вскоре заболел и старый Сидор, и его отвезли в больницу. Он пролежал до весны, а его место занял кто-то другой, но я не ходил больше на водокачку. Сидор унес оттуда живую душу, и все там казалось мне чужим и непохожим на прошлое.
По весне он пришел к нам и ночевал на кухне. Ему предложили место ночного сторожа, но он отказался.
– Мне бы опять к лошадям, а так я с людьми не могу, отвык.
Помню, сидел он в кухне за столом. Говорил, что пришел проститься.
– Пойду я теперь, баринок, – говорил он мне, дуя на блюдечко с чаем, – пойду я в последний круг моей жизни. Покружился, будет. Хочу теперь о душе похлопотать, чтобы туда с чистым пачпортом заявиться. Пойду, значит, к Троице, потом в Соловки, потом в Киев. Обсмотрю всю землю. На солнышко погляжу…
Как я хотел идти с ним, уйти… Далеко, далеко. Идти и глядеть на солнышко.
У него уже была палка с железным наконечником и клеенчатая сума на ремнях. Мы хорошо простились.
Больше я не видел его и не знаю, что с ним сталось. Сапожники съехали от нас, и я потерял из виду и Ваську, и Драпа.
Много лет прошло, и много перемен произошло в моей жизни.
Как-то зашел я в своем же районе в сапожный магазин заказать болотные сапоги. Вышел хозяин.
– Сейчас мерочку сниму. Эй, Василья!
Знакомый запах кожи и вара. Пахнуло далеким, знакомым.
Рослый худощавый парень вышел из боковушки с полоской бумаги.
– Вот с их… Болотный сапог…
На лбу красное пятно ожога. Василий… Смотрел я на парня. И вдруг хлынуло прошлое. Он вытер руки о фартук и мерил.
Он, он…
– Послушайте… Может быть, я ошибаюсь… Вы не жили… Я назвал улицу, дом.
– Как же-с, жили… Давно, я тогда еще мальчишкой был. А что-с?
– А это ваш отец?
Они оба смотрели на меня.