Топографии популярной культуры
Шрифт:
Принцев Ю. Скачу за радугой. Л.: Детская литература, 1972.
Сергиенко (Антипова) И.А. «Страшные» жанры современной детской литературы // Детские чтения. 2012. № 1. 131–147.
Синицкая А. Бригантина, гипсовый трубач и скелет в шкафу: классика жанра с «двойным дном» (сюжеты Владислава Крапивина) // Конвенциональное и неконвенциональное: Интерпретация культурных кодов: 2013. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2013. 186–197.
Толстой Н. И., Толстая С. М. О вторичной функции обрядового символа (на материале славянской обрядовой традиции) // Историко-этнографические исследования по фольклору. М.: Издательская фирма «Восточная литература» РАН, 1994. 238–255.
Успенский Э. Общее собрание героев повестей, рассказов, стихотворений и пьес: В 10 т. СПб.: Комета, 1993. Т. 10.
Ушакин С. Отстраивая историю: советское прошлое сегодня // Неприкосновенный запас. 2011. № 80. 10–16.
Чередникова М. «Голос детства из дальней дали…» (Игра, магия, миф в детской культуре). М.: Лабиринт, 2002.
ДВОР КАК ПРОСТРАНСТВО ПЕРВИЧНОЙ СОЦИАЛИЗАЦИИ В СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПОПУЛЯРНОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
Двор –
Наверное, именно в оттепельные 1960-е годы, когда началась застройка городов «хрущевками», а потом и «брежневками», сформировалось то особое «дворовое братство», которое отразилось в песне «А у нас во дворе…» (1962, слова Л. Ошанина, муз. А. Островского, исп. И. Кобзон) и о котором позднее с ностальгией пела группа «Любэ»: «И вновь тебе подпоют ребята с нашего двора». «У нас», «нашего» – двор формировал некую подвижную коммунальную общность («мы»), как бы «расширенную семью». Тимур Кибиров в «Эпитафиях бабушкину двору», в послании «Художнику Семену Файбисовичу» с нежностью вспоминает времена своего детства, причем поток перечислений объединяет и велосипед друга, и соседа-алкаша, и Гагарина в ракете, и Зыкину «в окошке любом»: «Будешь, как проклятый, в это глядеться…». Последнее десятилетие богато мемуарными и полумемуарными произведениями о детстве, пришедшемся на советское время, вызывающем, несмотря ни на что, ностальгию и даже умиление. Т. А. Круглова показала, что коммунальная общность есть повседневная мерка тоталитарного режима: «…коммунальное бытие насильственно “демократично”, оно дает опыт непосредственной жизни и труда в совместности» (Круглова 2005: 98). «Адаптивная модель», порождаемая коммунальной повседневностью, позволяла не только переносить и оправдывать действия власти, но даже доставляла человеку странное удовлетворение от растворения своей автономной личности в «народе» (Круглова 2005: 103). Вероятно, коммунальная общность вызывает ностальгию именно на фоне сегодняшней руинизации советской культуры, в «разорванном и разрываемом на разные части» обществе (Дубин 2008). Имеет место и обычная идеализация времени детства, когда «солнце было ярче и трава зеленее». Мифологизацию послевоенных дворов (как и всего исторического периода) видит Алла Латынина в сборнике воспоминаний «Детство 45–53: а завтра будет счастье», составленном Людмилой Улицкой (Детство 45–53). Автор рецензии не соглашается с утверждениями о том, что жили в послевоенные годы хотя и трудно, и голодно, но зато тогда было чувство общности, принадлежности к большой семье. А. Латынина прямо говорит, что историческая правда подменена здесь мифологией эпохи, двор не был «таким уж расчудесным и прекрасным местом», обычаи двора были достаточно жестокими (Латынина 2013).
Произведения художественной литературы, даже воспроизводя фактографию, создают образ мира, выражают авторскую концепцию мира и человека. Приводимые далее примеры – факты не социологии, а психологии (социальной, индивидуальной, творческой). Тем характернее, что в данных произведениях складывается некий набор «общих мест», клише, относящихся к семиотике культуры. В результате конкретно-исторические обстоятельства, перипетии частной судьбы соотносятся с общечеловеческими нормами и идеалами.
Михаил Гиголашвили вспоминает тбилисский двор своего детства, мешая восхищение с иронией, создавая прямо-таки мифологический образ двора-универсума. Не случайно во время дворового пиршества, где вино выступает как необходимый компонент ритуала причащения к роду-племени, дядя Михо рассказывает легенду об основании Тбилиси царем Вахтангом, и хотя все, даже дети и кошка Писуния, знают историю назубок, но торжественно выслушивают прихотливый тост, утверждающий изначальные, незыблемые ценности (Гиголашвили 2013: 620). Автор восклицает: «Тбилисский двор – это центр мира, пуп земли, начало начал, главный авторитет, справедливый судия, вор в законе, альфа и омега» (Гиголашвили 2013: 620). Целый день дети во дворе, они играют и наблюдают жизнь взрослых, благо те ничего не скрывают от младших. Двор учит основным нравственным заповедям, например принимать и понимать правду разных людей. Автор вспоминает, что «двор – единая семья» (Гиголашвили 2013: 621), соседи сообща запасали уголь, вино и продукты, за одним столом пировали, знали, что у кого происходит, кто чем живет. Интересно, что в стычках – кого-то обидели, у кого-то что-то отняли, кто-то кого-то толкнул – никогда не упоминались нации и религии: «…это было, очевидно, табуировано на генном уровне, ведь в нашем дворе жили одним дружным вавилоном грузины, армяне, русские, евреи, курды и даже семья турков-месхетинцев, уцелевшая при сталинских выселениях» (Гиголашвили 2013: 623). Невозможно не вспомнить, читая эти строки, другой роман этого автора – «Чертово колесо» (2009), где показан совсем другой облик Тбилиси времен перестройки, с разгулом наркомании и преступности, войной всех против всех.
Дворовый мир складывался постепенно на протяжении ХХ века и долго сохранял традиции прошлого. В книге
О московском дворике 1940–1950-х годов вспоминает Лариса Миллер в книге «А у нас во дворе»: «Родина моя – Большая Полянка. Наверное, никогда не забуду свое исходное положение в пространстве: Большая Полянка, дом 10, квартира 2» (Миллер 2014: 14). До мельчайших подробностей запомнилось это место первоначального обретения себя в мире. «Память детства – дотошная и капризная. Важное, крупное, стабильное иногда забывается. Но веки вечные может жить мимолетная подробность исчезнувшего быта» (Миллер 2014: 76). Запомнились фамилии соседей, имя подружки, жившей за стенкой, нехитрые игры в куклы, то есть то, что повторялось изо дня в день. Окружающий убогий мир, больные соседи, кусты сирени во дворе, истопник дядя Петя… Замыкает каждую главку стихотворение, запечатлевающее диалог автора с самим собой: с высоты прожитых лет отлично видится неказистость детского быта, но именно эта простота и безыскусность составляли мир «домашнего и зеленого», тот мир, которого больше нет.
– Да ничего особенного там И не было. Убожество и хлам В твоей замоскворецкой коммуналке — Клопиные следы и коврик жалкий, И вата между рамами зимой. – Да-да. Все так. Но я хочу домой, В свое гнездо, к тем окнам, к тем соседям, К той детворе. Давай туда поедем, Там во дворе – волшебная сирень…По мнению автора, помнить эти мелочи необходимо, их исчезновение образует пробел, зияние. «Любая нелепость, любое уродство быта, существующее изначально, становятся приметами устойчивого, незыблемого мира» (Миллер 2014: 15). Но запомнились и моменты столкновения с непонятным, колеблющим эту детскую веру в устойчивость мира. Не удивляли девочку характерные приметы времени: обилие инвалидов у магазинов, пионеры, радостно переписывающие в тетрадочки старушек, идущих на Пасху в церковь (это их внеклассная пионерская работа), огромные очереди за мукой к 1 Мая. Это еще видится со стороны, не нарушает устоев мира. Но вот во дворе впервые девочка столкнулась с антисемитизмом. «Отойди от нас. Ты еврейка», – сказала однажды самая старшая из подружек, и дети бегали по двору, крича глупые дразнилки про жидов. Девочка поняла, что у нее нет защиты: «Вот когда я почувствовала себя не такой, как все. Могла ли я думать, что отныне всю жизнь быть мне чужаком и никуда от этого не деться?» (Миллер 2014: 25). Впервые во дворе пришлось столкнуться с завистью и предательством. Девочке подарили пригласительный билет на елку в Центральный дом работников искусства – ЦДРИ. Юрка Гаврилов, мальчик, который нравился девочке, попросил билет посмотреть. После чего он уговорил девочку прикоснуться языком на морозе к стальной дверной ручке, язык примерз. Пока она отдирала с кровью примерзший язык, Юрка с билетом убежал. Впервые во дворе девочка столкнулась со смертью: один мальчик попал под трамвай, у него, мертвого, еще шевелились пальцы на руке, другой утонул летом и «лежал в гробу темный от загара» (Миллер 2014: 18). Покончила с собой одна из соседок после того, как арестовали ее мужа, военного хирурга. Но эти смерти были чужими, девочка еще не знала, что умирают и близкие люди, «свои, родные, те, кто совсем близко, кто определяет жизнь» (Миллер 2014: 20). Таким образом, московский дворик дал и первое представление о социальной отчужденности, и начальный экзистенциальный опыт. Тем не менее двор детства был чудесным и заложил понимание нормальной жизни, человеческого достоинства. Об этом рассказано в главке со «сказочным» названием из детской считалки: «Царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной…». Эпиграфом взяты строки Арсения Тарковского: «Наблюдать умиранье ремесел / Все равно, что себя хоронить». В главке вспоминаются разные мастера: цыган – «наш придворный сапожник», портниха Нина Петровна, шившая только дорогие, парадные наряды, легкомысленная шестидесятилетняя Жешка, неудавшаяся балерина, умевшая сшить из старого платья новый, «с изюминкой», воздушный наряд. На лордов-аристократов походили парикмахеры в «нашей придворной парикмахерской». А еще были скорняк и часовщик, еще из довоенных времен; из той же гильдии мастеров был детский врач Беленький. Лариса Миллер подводит итог: «Надувательство, халтура, мошенничество – это не оттуда. Каждый из них – наследник “проклятого прошлого”, реликт, чудом сохранивший свои свойства после многократных государственных акций по ликвидации личности. Сегодня эти люди вымерли окончательно, а без них даже густонаселенный мир – пустыня» (Миллер 2014: 44–45). Именно из Кривоколенного переулка вынесла в жизнь рассказчица представление о чести, артистизме, талантливости:
Вот дом и дворик, а меж ними Сиротской бедности порог…Позднесоветский московский двор описал Сергей Гандлевский в стихотворении «Вот наша улица, допустим, / Орджоникидзержинского…». Автор использовал онегинскую строфу, создавая свой «мини-роман». Сначала характеризуются обстоятельства: «…массивы / Промышленности некрасивой – каркасы, трубы, корпуса…», затем персонажи: «автор данного шедевра», идущий в магазин сдавать пустые бутылки, женщина, поливающая на балконе цветы, – постаревшая Татьяна Ларина с неудавшейся судьбой. Далее следует обобщение: «мы здесь росли и превратились / В угрюмых дядь и глупых тёть», а образ мертвой Яузы-реки символизирует вымороченный, бессмысленный мир. Автор понимает, что «до потопа рукой подать», и не жалко: «Мы сдали на пять в этой школе науку страха и стыда». Однако финал стихотворения звучит с пронзительным лиризмом: