Тотальное превосходство
Шрифт:
Дыхание выздоровело, и я попробовал подтянуться. Не успел. Кудасов угодил мне все-таки долгожданно каблуком в лицо, посмеивался, покрякивал при этом, покрикивал, развлекался, забавлялся — куражился.
«Разжать руки и поскорее покончить со всей этой хренотой, — думал трудно, больно, медленно, с сопротивлением. — А действительно, а правда, а на самом деле, зачем мучиться? Смысл? Я не вижу смысла. Я все равно когда-нибудь сдохну. Раньше, позже… Что я выиграю от того времени, которое еще проживу?.. Что держит меня? Что держит меня?..» Что-то держало. Нечто иррациональное, тайное, глубоко спрятанное, неправдоподобно сильное, неземное… Узнаю ли я когда-нибудь, что это?
Кудасов промахнулся. Перед тем, как он, воя и строя, воздвигая, рисуя, ваяя в охотку и с удовольствием на своем лице нелепые угрожающие рожи, подлетел ко мне на своей трапеции, перед тем, как изготовился ударить, и перед тем, как, собственно, и ударил, я подманил к себе все-таки силы, жестоко и уничижительно их для этого оскорбляя, и успел наконец подтянуться — хрипел, пучил глаза, хлестал себя по вискам, но не больно, признаться, опавшими вдруг, обезволившимися, мягонькими ушами.
Лицо в лицо я его встретил — суку. Не стал бить, хотя мог и был к такому исходу, более того, возбужденно готов. Я прыгнул на Кудасова. Грудь к груди, живот к животу, пенис к пенису. Обнял его уже в воздухе, хохотал ему в ухо, строгое по-прежнему, не размякшее, как у меня, мокро, жарко, оглушающе.
Кудасов не удержался. Не вынес от неожиданности моего веса. Соскользнул с перекладины трапеции вниз. Повис вместе со мной на тросике лонжи… Забирал воздух в себя неровно, громко, судорожно, невидимыми огромными комками, не надеясь нисколько даже вроде как на то, что за этим вдохом может в общем-то последовать и следующий вдох, и следующий вдох, и следующий вдох…
Сердился на меня Кудасов. Колотил меня криками — сначала, пока растерян еще был, пока обижен — по глазам, и по носу, и по ушам — по все тем же. Ругался. Истово и неистово. Невнятно, но грубо и самозабвенно. Слюняво и смрадно… Никак не ожидал, дурачок, от меня подобного действия. Не был готов. Знал про себя, что он уже победитель. Жег себя эйфорией. Обзывал себя беззастенчиво Богом. Полагался на лонжу и на свою способность внушать необъяснимые страхи…
Я укусил его за нос и надорвал его правое ухо. (Бедные, бедные, бедные, бедные наши уши!) Плевался в глаза, языком шершавым, сухим царапал его лоб до крови, тыкал острым, заточенным кончиком языка в глазные яблоки, не протыкал, давил их, сплющивал, рвал ресницы зубами, но не все сразу, а по одной ресничке, глумясь, издеваясь, досаждая болью и унижением, недобрый, нехороший, гадкий, безжалостный, просто даже и не подозревающий, а что же такое жалость в действительности, а что же такое сострадание, а что же такое милосердие, но правильный, но настоящий.
Лицо Кудасова убегало то в одну сторону, то в другую, пробовало прятаться, запрокидывалось вверх, перекидывалось за плечи — бесполезно, шея толстая, короткая, непослушная. Пукал. Шумно и напористо. Как бы не испортил, мерзавец, мне мои брюки своей упущенной от волнения мочой. Потел, как баба. И пах точно так же… Выхаркивал хрипы. Высмаркивал сопение, сипение, шматки слизи…
Я облепил его руками и ногами, руками — шею, ногами — бедра. Не собирался отпускать. Отпущу — умру. «Ну и славно, ну и чудно, ну и мудро, если умру, если отпущу и умру. И все кончится тогда тотчас же. И не будет больше разочарований и не потребуется больше усилий, изматывающих и разрушающих». Но не отпускал.
Не отпускал, даже несмотря на то что Кудасов щипал меня, тискал меня, щекотал. И бил. То щипал, то бил. То щекотал, то бил. Кулаками по ребрам, по спине, по голове, по ушам (по ушам, по ушам), а коленями по ягодицам, по копчику, по пояснице. Если попадал в некоторые особые места, слабые, ненадежно защищенные — на копчике, на ребрах, например, — я мяукал от боли, а когда, случалось, и лаял. Он имел силу, циркач. И отбойные кулаки. И еще он меня очень не любил. Я ему не нравился. Он вообще никогда в своей жизни, я это знаю, я это чувствовал, не любил таких, как я. Такие, как я, если он на таких в какие-то времена своей жизни натыкался (нас мало), каждый раз его искренне раздражали, а иногда даже приводили и в ярость. Они, мол, не обладают вовсе таким редким и великим Даром, как я, но отчего-то и почему-то счастливы или, во всяком случае, выглядят таковыми, счастливыми. Высокие, быстрые, стройные, улыбчивые, уверенные в себе, независимые, нравятся девкам. Нравятся девкам! Девки их не боятся. Девкам они просто нравятся!..
Злился, страдал, переживал — то есть отвлекался от дела, не желая, невольно… Придурок! Никогда не следует отвлекаться от дела, даже если злишься, даже если страдаешь, даже если переживаешь. Сосредоточился на мне — забыл о себе. Не тревожился за свою жизнь, желал лишить жизни меня. Бессознательно и осознанно. Без страха и без сомнения.
Я легко забрал пульт управления лонжей. Вырвал его из-за кожаного пояса Кудасова… Подарить себе пульт, то есть жизнь, оказалось сейчас вовсе не трудно… Теперь я не умру, хотя все-таки надо было бы, наверное, стоило. Годами раньше, годами позже… Все глупо. Все обыкновенно. Все просто. Все одинаково. У всех. И во все времена. Нет тайны. И не было никогда. И мы знаем сегодня об этом наверняка. Скучно…
Я нажал нижнюю кнопку, и мы отправились вниз. Почти падали. Кудасов плакал. Его слезы закатывались мне в нос, и я чихал… Надавил на «стоп» метрах в трех от земли, от арены. Подпрыгивали мы, склеенные, на тонком стальном тросике еще какие-то мгновения — похожие на любовников, получающих возбуждение только от экстремального секса… Я несколько раз сурово, тяжело ударил Кудасова лбом по переносице. Хыкал, гыкал, пыхтел, старался, когда бил, то есть бил серьезно, со всей строгостью, на которую был способен, со всем умением, которое когда-то успел получить. Бил, бил, бил… Разжал неверные объятия только тогда, когда Кудасов стал захлебываться собственной слюной или кровью, когда отнял от меня руки, когда забил тревогу ногами, судорожно заплясавшими вдруг в пустоте — непроизвольно.
Не разбился. Потому что упал на руки и на ноги, мягко, на четвереньки, перевернувшись в воздухе и самортизировав, как кошка, как огромная, сильная и умная, разумеется, кошка; кот, конечно же, тот самый, который гуляет и принимает решения исключительно один, без друзей, без родственников и без каких-либо сторонних советчиков.
Еще лежа, еще задыхаясь, еще матерясь непристойно, отвратительно, не по-людски, как нелюдь действительно, как нежить, как что-то еще — неизвестное, но, ясное дело, ужасное, — утопил до конца верхнюю кнопку на пульте управления лонжей.
Забрался наверх Кудасов скоро, раз, два, до трапеции дотянуться, правда, не сумел, хотя она плавала вроде как и близко, — я не дал, я — коварный, я — мстительный… Смеялся я, хохотал, чрезвычайно жалел, что на самом-то деле я не такой, корил себя, хотя и смеялся, жестко требовал от себя полного и немедленного исправления, хотя и смеялся.
Плененный Кудасов не жаловался. Беспомощный, ни о чем не молил. Но и не выглядел вместе с тем решительным и точно знающим, что он желает. А что и вправду можно желать, качаясь одиноко, покинуто, брошенно на цирковой лонже, высоко, среди ничего?