Тотальное превосходство
Шрифт:
Я смирился теперь со Стариком. Я смеюсь теперь над ним и над самим собой. Мой смех не нарочитый и не придуманный. Он открытый, естественный и искренний. Я не боюсь теперь своего сумасшествия — если это, конечно, сумасшествие, и я не боюсь теперь этого неожиданного и неожидаемого чуда — если я все-таки на самом деле не сумасшедший и если Старик действительно существует, то есть ожил, и живет, и не исчезает, и не умирает, то есть возник ниоткуда, то есть был сотворен исключительно моими красками, моим воображением и моей энергией и теперь ходит, бегает, машет руками, смеется, подмигивает и что-то соображает, и не просто, между прочим, соображает, а отлично, между прочим, соображает.
То рука Старика мелькнет, то ноготь, там волосок
Найду девочку и разберусь с тобой, Старик. Так оставаться не должно.
Ты мешаешь мне отдохновенно и безмятежно спать, глубоко; просыпаюсь, вскакиваю, будто кто-то хочет откусить мой нос или сжечь мои волосы, суки, по несколько раз за ночь; ты не позволяешь мне спокойно, и ответственно, и сконцентрированно, и скоординированно думать днем и утром, конечно, когда двигаюсь, иду, например, когда сижу в туалете, когда занимаюсь сексом; я болен, я должен знать, или все происходит на самом деле и ты, как может выясниться после, когда-нибудь, скоро или через некое долгое время, обыкновенное паранормальное, аномальное явление, аналоги которого кто-то когда-то уже фиксировал, и неоднократно изучал, и докладывал о них, может быть и не часто, но не однажды, на всяких и разных конференциях, симпозиумах, собраниях, съездах, писал о них в газетах и журналах, рассказывал по радио и на телевидении — в Америке, в Африке, в Австралии, в Азии и вполне вероятно, что даже в России…
Воспалился от нетерпения. Даже волосы пульсировали. Глаза палили все предметы, на которые я смотрел, — дымок от предметов поднимался легкий тотчас же. И запах… Как в детстве, когда выжигал на дереве, когда выпиливал лобзиком себе фанерные пистолеты. Старик для чего-то привел меня сюда. Он что-то мне показывал и теперь на что-то будет мне указывать. Когда?
Вот, в нынешний час. Старик указал мне на свою сухую, мускулистую задницу, гладкую, намазанную потом, как маслом, словно начищенную, отполированную и покрытую лаком. Задница высовывалась из-за угла коридора, совсем неподалеку от меня. Я засмеялся — в заднице я видел свое отражение… За углом я Старика не нашел. Там был свет, яркий, но ненадежный и не теплый, и много пространства. Отштукатуренные стены, крашеный пол, подкопченный потолок, мотоциклы, велосипеды, самокаты, коляски, кареты, автомобили. Настоящие, на ходу ли, не знаю.
Не сразу заметил дверь. Возле нее как раз и стоял Старик. Именно отсюда он и топырил в мою сторону свою зеркальную задницу. Теперь исчез. Я не вижу больше нигде его ноготков, волосков, пальчиков, локотков, пяточек и забрызганных слезками уничтожительно-приветливых глазок, ох-ох-ох, ах-ах-ах…
Дверь непробивная. Металлическая. Литая. Толстая. Замкнутая. Недоступная. Презрительная… Я долго, матерясь и свирепея, бросался в нее самокатами и велосипедами, запускал в нее заведенные мотоциклы — мотоциклы взрывались и горели, потеха… Тщетно. Бесполезно. И глупо.
Разворотил о дверь (она смеялась брезгливо и пренебрежительно) три машины «багги», укрепленные, подтянутые, усиленные, отрегулированные, то есть специальной сборки, то есть необычные, то есть необыкновенные, то есть мощные, увесистые и словно предназначенные для тарана… Не победил дверь, мать ее, не выиграл у нее, у запертой и упертой…
Угрожал беспощадной и садистской, мучительной расправой двум не крупным, но и не маленьким тракторам, если они не заведутся. Трактора, верно, предназначались для уборки арены, для перевозок тяжелых грузов, для подавления (в буквальном смысле) звериных бунтов и всякого такого прочего другого.
Завелись. Испугались. Не молоденькие, но исправные.
Не чаяли нового хозяина, не радовались, но желали жить и работать, пересилили отвращение, хоть и с перебоями, легкими, устранимыми, тарахтели, шелестели, пожирали с наслаждением солярку, испражнялись обильно и жестоко, смрадно, черно, дышали жизнью, такой недолгой. Оба. Два…
Отмотал по одному промасленному, скользкому толстому тросу от каждого трактора, обвязал их концами тросов, металлические же ручки на дверях, и тоже литые, увесистые, сытые, словно дверкины детки, приваренные грубо, уродливо, криво, но навсегда, придавил своим весом трактор, выкачав лишний воздух из его сиденья, и ударил после нагло и бесцеремонно по акселератору — с азартом, с энтузиазмом и с нарочито подогреваемой злобой… Размял руль грудью, лбом одновременно стекло лобовое выгнув, — дверь трактор не пустила дальше нескольких сантиметров, но шелохнулась, шелохнулась, я видел, щель между нею и косяком стала шире, и из нее ветры задули, особенно приятно было разгоряченным ушам (ах, уши, эти уши, мои милые уши)… Еще усилие. Еще несколько усилий. И не одного трактора, а двух непременно, как я и планировал изначально. А как второй заставить двигаться без меня, я не придумал. Что-то тяжелое стоит положить на педаль акселератора — кирпич, чугунные тиски, чемоданчик с инструментами — и потом быстро, как только возможно, нестись к другому трактору, так, наверное. Попробовал. Определил себя как шустрого суслика — кидался безрезультатно от одного трактора ко второму, похожий на потного, задыхающегося, но увлеченного своим мудацким делом придурка; кирпич скатывался, а если не скатывался, то трактор тогда прыгал и дергался, меня сбрасывая, уходил один без присмотра вбок, куролесил как хотел на расстоянии троса, чуть не сшиб меня и едва не переехал несколько позже…
Гневу и мату я не отметил предела. Содрогался от ненависти к себе и бессилия, визжал, колотя себя по ягодицам, наотмашь, со всей силой…
Когда почувствовал зарождение эрекции, бить себя прекратил.
Когда курил, передыхая, грезил, что окурок, после того как накурюсь окончательно, брошу в топливный бак какого-нибудь трактора-подлеца — пусть все тут сгорит к ядерной матери, к хренам кошачьим, мля, твоего отца! Сам уползу предварительно. Сатанински хохоча, буду смотреть издалека, пьянея, на огонь, пережевывающий в ничто доказательства моей глупости и позорной неспособности точно и правильно что-либо делать необходимое…
Старик отшвырнул кирпич из-под ног, захрустел рычагом переключения скоростей. На лице Старика я читал сожаление и презрение. Он кривил губы и качал головой — все равно красивый и возбуждающий, по-прежнему голый, точно такой же, каким я его придумал и сотворил, построил, собрал… Он меня не любит сейчас. А я его обожаю. Я его готов был сейчас задушить и расчленить, обжигаясь его кипящей кровью, наслаждаясь его всхрипами, пуками и конвульсиями… Кто ты такой, мать твою?! Кто ты такой?! Что ты хочешь от меня?! Я сейчас подберусь к тебе и убью тебя!.. Нет, нет, лучше я все-таки потом, чуть позже, подберусь к тебе и убью тебя — уже после того, как ты, сукин сын (мой сын?), поможешь мне расправиться с этой сволочью, то есть с этой настырной, с этой хамской, с этой недальновидной и безответственной дверью.
Опять вопросы. И они тоже без ответов останутся пока. Разве можно что-то объяснить в этом мире… Знания поверхностны или, того более, — неверны. Логика не работает. Связь причины и следствия не обнаруживается — если только в несущественных мелочах… Как возник Старик и почему? Или… или почему, например, я делаю сегодня, вот нынче, то, что делаю сегодня, вот нынче? Я этого необыкновенно хочу? Исключаю такую попытку ответа. Имею выгоду? Полное и наглядное отсутствие. Влюбился в девушку Настю? Только в неистовый секс с ней влюбился. А секс и любовь — вещи мало друг с другом совместные… Потребуется, я себе подобную партнершу, может быть, конечно, чуть хуже, а может быть, собственно, и даже чуть лучше — а почему бы и нет? — найду без кропотливого и длительного труда, хотя… может быть, и с трудом, но все-таки найду…