Товарищ пехота
Шрифт:
— Противно мне, офицеру, слушать такую болтовню!
И быстро вышел.
Если бы он увидел снисходительно-добрую улыбку Виктора Петровича, то обиделся бы еще больше.
В коридоре он встретил лейтенанта Виленчука.
Виленчук отличался крайней молчаливостью. Перед войной он три года прожил на полярном острове Уединения. Так вот, его сослуживцы подсчитали со скуки, что за это время Виленчук произнес всего две тысячи восемьсот тридцать четыре слова.
— Знаешь Вербицкого? — обратился к нему Эльяшев.
Виленчук вынул изо рта трубку, посмотрел вопросительно на Эльяшева, снова сжал зубами мундштук и ничего не сказал.
— Ну, Виктора Петровича, моего соседа, — сказал нетерпеливо Эльяшев. — Я так хорошо думал о нем… Понимаешь, он говорит, что воевать ему не хочется! Мечтает поскорее сбросить гимнастерку… Архивная крыса!
Виленчук открыл рот, хотел что-то сказать, но вместо этого засопел трубкой и пошел дальше по коридору.
— Да постой! — рассердился Эльяшев. —
— Да, — сказал Виленчук и остановился.
— Расскажи!
— Он в августе сорок первого года добровольно ушел рядовым на фронт. Он кандидат исторических наук. Под Волосовом он принял на себя в бою командование батальоном. Умный. Образованный.
За ужином Виктор Петрович сделал вид, что ничего не случилось. Сидя, по обыкновению, между Эльяшевым и Виленчуком, он аккуратно жевал пшенную кашу, со вкусом пил чай и рассказывал лейтенанту Шаповалову об архитектуре Ленинграда.
— Во всех или почти во всех городах пока что существуют отдельные здания. Иногда хорошие, красивые, иногда бездарные. Лишь в Ленинграде есть архитектурная симфония. Кажется, Гейне говорил, что архитектура — окаменелая музыка. Когда я вспоминаю набережную Невы и Адмиралтейство, то слышу музыку Глинки, стихи Пушкина…
Эльяшев не знал, можно ли употреблять слово «симфония» в разговоре об архитектуре. И потому он злился. Конечно, он понимал, что глупо злиться из-за этого, и все же настойчиво думал: «Вот ты какой, Виктор Петрович, магистр изящных искусств, черт тебя побери! Батальоном командовал… Может, ты смеешься надо мною? У меня и высшего образования нет». Он залпом выпил остывший чай.
— А что такое архитектурная симфония? — грубо спросил он вдруг и, раздувая ноздри, с потемневшим от волнения лицом, вызывающе посмотрел на сидящих вокруг офицеров.
Не глядя на него и обращаясь как будто к Шаповалову, Виктор Петрович мягко сказал:
— Это…
— Выходи строиться! — раздалась громкая команда.
Офицеры, гремя тяжелыми сапогами, вышли во двор.
«10 августа 1942 года.
Отступление. Боль расставания с русскими городами и селами — есть ли в мире горечь тяжелее и мучительнее? Я вспоминаю, как мы уходили из Волосова, как мы целовали родную землю, брали горсть земли, соленой от пота наших отцов и дедов, и зашивали ее кто во что мог.
Вчера моя рота оборонялась. Это было на тактических занятиях. Но почему-то мне невольно вспомнились скорбные дни осени прошлого года…
Моя рота, цепляясь за линии мелиоративных канав, отходила к реке. Через реку был переброшен деревянный мост. Кусты лозняка росли на отлогом берегу.
Солдаты, то есть наши слушатели, бежали, камнем падали на сухую землю, стреляли из винтовок и пулеметов. Пелена пыли висела в знойном воздухе. Я лежал на куче песка и глядел в бинокль на березовую рощу.
Там был «противник», которым командовал Ваня Эльяшев. Там глухо гремели минометы, и трескучие очереди станковых пулеметов надоедливо растекались волна за волною по долине.
Моя рота отходила. Я знал, что слушатели измучены долгим маршем по солнцепеку. Я знал, что на взвод Кузьмина «противник» обрушил бурю огня. Пусть условно! Офицеру и на занятиях надо наглядно вообразить это, чтобы правильно руководить боем.
Взвод Кузьмина удерживал третью линию мелиоративных канав. Его солдаты вынесли то, что, казалось, не могли вынести люди. Как яростно, как упорно атаковала этот взвод рота Эльяшева!
Кузьмин прислал со связным записку: «Держусь!»
Если бы т о г д а, под Волосовом, я получил от командира взвода Михальцова такую записку…
Мне нужно было продержаться еще полчаса. Не больше. Я приказал третьему взводу при поддержке «огня» станковых пулеметов отойти к песчаным холмам, послал два расчета бронебойщиков на левый фланг: там — шоссе, там могли пройти танки «противника». Минометы неустанно обстреливали рощу. Солдаты Эльяшева откатывались. Я посмотрел на часы. Еще двадцать минут. Вновь атака! Какая по счету?
Неожиданно позади раздалась дикая «стрельба». Конечно, учебные трещотки, имитирующие пулеметный огонь, загремели. Я растерянно оглянулся и выронил бинокль. По берегу, среди лозняка, бежали к мосту автоматчики Эльяшева!
Посредник объявил отбой. И в самом деле — все понятно. Я уже проиграл «бой», проиграл глупо, постыдно!
Посредник — умный, насмешливый полковник, — разрешив слушателям сесть на землю и курить, начал свою речь. Я сейчас записываю ее так подробно, ибо мне надо много думать над нею не только в отношении чисто тактических вопросов, но и моего офицерского характера, моей офицерской судьбы.
«У советского офицера, товарищи, должно быть богатое воображение. Что это значит? Это значит, что он в зависимости от местности и обстановки, создавшейся на поле боя, обязан представить себе характер своего противостоящего врага — неприятельского офицера. Да, представить его характер, оценить его боевой опыт, понять его поведение и благодаря этому разгадать его замыслы. Трудно? Да, очень трудно! А разве
А Ваня Эльяшев, заломив пилотку и выпустив на лоб тщательно расчесанный иссиня-черный чуб, лукаво и, пожалуй, хвастливо улыбался.
Вероятно, я на его месте тоже бы улыбался!..»
В конце августа Эльяшев и Вербицкий окончили с отличными отметками стрелково-пулеметные курсы. Их назначили в Н-ский стрелковый полк.
Утром они сошли с поезда. Песчаная дорога вела на КП полка через густой лес. В лесу было прохладно даже в августовский жаркий день. Паутинки плыли в синеющем среди сосен воздухе.
Эльяшев, расстегнув ворот гимнастерки, размашисто шагал по обочине. Едва поспевая за ним, Виктор Петрович нередко останавливался, тяжело отдуваясь, вытирал платком лоснящееся от пота лицо.
В пути Эльяшев рассказывал ему о том, как он взял в плен вражеского солдата, чемпиона Баварии по боксу в тяжелом весе. Рассказывал он заразительно, весело, всплескивал руками, хохотал, вскрикивал.
— Доползли мы до бруствера вражеской траншеи, я и Васька Алейников, мой разведчик. Глянул на часы: двадцать два ноль-ноль. В левой руке держу противотанковую гранату, в правой — дубинку… Вдруг дождь пошел. Капли, холодные, крупные, так и барабанят по спине. Чу, шлепают сапоги по лужам…
Они свернули с дороги и пошли по тропинке через луг, позади разрушенного сарая. Тропинка была гладкая, извилистая.
Внизу ручей бурлил вокруг деревянных свай разбитого снарядом моста.
— А дождь шумит, шумит, — продолжал Эльяшев. — Гимнастерка мокрая, прилипла к телу. Сколько времени? Всего шесть минут прошло… Алейников лежит как камень. Натренированный солдат! Слышу — шаги в траншее. Идет фашист. Я взял дубинку. Гитлеровец идет медленно, насвистывает какую-то песенку. Вдруг свернул в ход сообщения… Черт! Свернул и ушел. Я опустил дубинку в жидкую грязь… И снова шлепанье… Идет кто-то…
Понимаешь, Виктор Петрович, я ведь только утром на допросе в полку узнал, что взял в плен боксера!.. А ночью-то ничего не подозревал. С размаху дубинкой по голове! Ну, думаю, готов! А он, — плачущим голосом выкрикнул Эльяшев, — он пошатнулся, но не упал. Алейников прыгнул в траншею, фашист его ударил и сбил с ног. Я тоже прыгнул. Он у меня дубинку вырвал из рук. От злости у меня туман в глазах. Наотмашь рубанул рукояткой нагана фашиста по виску. Тут он выронил автомат. Значит, я крепко ударил, — Эльяшев с удовольствием рассмеялся. — Выронил он свой автомат, но сам не упал. Я набросился на него. Катаемся по дну траншеи. Он меня душит, а я его — наганом по голове! Васька Алейников хочет схватить его сзади, а тот ногами пинает. Сильный! Сильный как бык! Страшный враг! — живо сказал Эльяшев, глядя на Виктора Петровича блестящими глазами. — Он молчал из гордости — я это понял утром… Один нас хотел одолеть, взять в плен. У меня наган выпал из рук. Как он рванется вперед — но Васька Алейников его оттащил. Я опять схватил наган. А чемпион-то вывернулся, ударом ноги выбил наган из моей руки, кость хрустнула… Я устал, у меня сил уже нет. А боксер звереет, Алейникова он ударил «под вздох». Первоклассный удар — ничего не скажешь. Опять я бросился на него. Так он меня сжал — дышать не могу. Тут я нащупал на поясе фашиста кинжал…
Эльяшев облегченно вздохнул, посмотрел на синеву неба и деловито, уже другим тоном сообщил:
— Через пять-шесть минут мы дотащили связанного чемпиона до своей траншеи.
— Подожди, — сказал удивленно Виктор Петрович и остановился. — Кинжалом?
— Думаешь, убил? — усмехнулся Эльяшев. — Не-ет, я хитрый, я, брат, такой хи-итрый… Так устал, так устал, что сказать невозможно, а сообразил, что в грудь-то фашиста бить нельзя. В плечо ударил!
Они сели на бережку и закурили. В быстро бегущей воде, пытаясь удержаться против течения, стояли золотоперые окуни. Равнина раскинулась до самого горизонта, где далекие черные холмы отмечали линию переднего края нашей обороны.
Прислонившись к обгорелому пню, Эльяшев, утомленный долгим рассказом, курил и счастливо улыбался своим воспоминаниям.
— Красивый ты, Ваня, человек! — неожиданно сказал Вербицкий, швыряя окурок в ручей. — Конечно, я тебе не завидую. И в моей жизни было много хорошего. Хотя немного завидую, — честно признался он. — Твоей молодости! Я ведь старше тебя, Ваня, на целых двенадцать лет. — Полное лицо Вербицкого стало печальным.
Пристально глядя в ручей, Эльяшев молча курил.
Офицер штаба полка Вербицкий шел в третью роту.