Translit
Шрифт:
Между тем, проявляя обычно не свойственную ему настойчивость (расскажи-маме-правду, расскажи-маме-правду, расскажи-маме-правду), Торульф теперь знал, что процесс, свидетелем которого его сделали, необратим. Ибо давно уже нельзя рассказать-маме-правду: у того, что все еще называет правдой он, Торульф, нет больше признаков правды и нет свидетелей. Правда не есть то, что действительно имеет место быть, – правда есть то, чему находятся свидетели.
Может быть, Эйто и в самом деле едет через Германию? Может быть, зачем-нибудь ему нужно, чтобы все – он, Торульф, Кит, Курт и… кто там еще – пребывали в заблуждении относительно подлинного его маршрута? Может быть, он и звонит
И Торульф понял, что не осилит нового подъема: сердце стучало теперь почти в горле. Надо вернуться домой. Вернуться и позвонить ему… или кому-нибудь из них – чтобы, не полагаясь на слова, произносимые исполнителями и не давая сбить себя актерским мастерством, по каким-нибудь косвенным признакам попытаться осмыслить функцию действующего лица, причем осмыслить структурно, и понять суть сцены, а также ее место в составе сценария.
Его не интересовало, что здесь правда, что ложь и какая из тактик более морально-состоятельна, – его интересовало только одно: почему на сцене два состава и куда смотрит режиссер. Или, если оставить в стороне режиссера: какая из двух тем – ведущая.
И Торульф вернулся домой.
– Это Торульф. Я неспокоен. Где ты в данный момент?
– Я не знаю. И, по-моему, у меня садится телефон.
– Ты можешь позвонить мне из автомата?
– Могу, только сначала надо найти автомат. Я пока не видел ни одного.
– Тогда позвони из любого кафе, там же всегда есть телефон… был в прежние времена.
– Я попробую…
– Из первого же кафе, которое увидишь.
– Что-нибудь очень срочное? Новости?
– Нет. Скорее, размышления. Береги мобильный для мамы. Я жду твоего звонка.
«И ничего не предпринимай», – хотел сказать Торульф, но не сказал: так далеко его власть на Эйто не распространялась. Ни на одного из них.
Торульф заходил по дому. Полил цветы. Загрузил посуду в посудомоечную машину и включил машину на самую долгую программу. Собрал со стола валявшиеся там месяцами счета, сложил в стопку и отправил в ящик книжного шкафа. Включил телевизор и полистал программы. Выключил телевизор. Звонка не было.
В конце концов, звонок и не нужен. И не нужны никакие подробности. То, что его интересует, он может вычислить на имеющемся материале, уж столько-то мистического опыта у него есть, и этот опыт говорит ему, что в жизни дело никогда не в деталях. Детали – участь литературы: это там они необходимы, чтобы тексту легче было прикинуться жизнью, между тем как сама жизнь – всегда хаос. До тех пор, пока не знает, за какими из слов пойти.
Два состава на сцене могут быть только тогда, когда пьесу еще не играют. Когда идет читка – и вся труппа в сборе.
Значит, идет читка?
Идет читка. И вклад исполнителей в поведение действующего лица еще не обсуждается, обсуждается только роль и место действующего лица в составе целого. Индивидуальный рисунок роли пока не возник. Все впереди: и собственное прочтение роли, и противопоставление его другому прочтению роли… Да и публики – этого участника любого зрелища Торульф не забывает никогда! – на данный момент нет. Если не считать публикой нас… вовлеченных в подробности обратного пути Эйто. Только стоило ли городить огород из-за нас?
Но вот это вот «чтобы потом никому не найти»… – как раз оно и беспокоит тебя, Торульф! То, о чем ты обычно запрещаешь себе думать – особенно на очередном сложном участке пути, перед новым перевалом, когда Большая Короткая Боль и так далее… сценарий невозможно сломать, но возможно – покинуть. Покинуть легкомысленно, не заботясь о том, что будет с-ними-со-всеми дальше – или ответственно, с уважением к сценарию: подготовив на место того же действующего лица – другого исполнителя. Сидеть, значит, на читке, внимательно слушать, время от времени подавать уместные реплики, позднее – даже обсуждать рисунок роли с режиссером, партнерами или актером-напарником и сколько-то раз выйти на сцену… но уже – знать, уже – решить заранее: прощайте. И – исчезнуть из виду, направив всех по ложному следу.
Неужели это он, Торульф, научил его так уважать сценарий?
Теперь настало время сердечных капель.
Приняв сердечные капли, он – пора было – подошел к двум камушкам, которые пестовал со вчерашнего дня: черный и белый. Впрочем, памятуя о том, что на камушках этих вволю посидел старый Бйеркестранд, не доверял им особенно Торульф, ибо игнорировать происхождение «предметов судьбы» не привык. В свое время он основательно проштудировал книгу, содержавшую несколько сотен рецептов тибетской медицины, и с тех пор зарубил себе на носу: если пучок травы с южного и пучок травы с западного, например, склонов горы оказывают совершенно разное медицинское воздействие на организм, то и с «предметами судьбы» не может быть иначе.
Что касается данных двух камушков, то их местонахождение до того, как они стали «предметами судьбы», сильно смущало Торульфа: увы, он не подумал об этом вчера на побережье – просто обрадовался, что камушки нашлись, и только потом опомнился: нашлись- они под задницей старого Бйеркестранда. На тот момент, впрочем, он уже назначил камушки «предметами судьбы» – делать было нечего. Оставалось только перекладывать их – так, чтобы впереди находился то один, то другой. Делать это полагалось раз в три часа, а прекратить тогда, когда последний из перекладываемых камушков окажется на самом краю каминной доски, взятой в длину. Торульфу нужно было, чтобы последним стал белый. Правда, до края каминной доски ох еще сколько места оставалось!
Торульф ничего не рассказал о камушках тому, чью судьбу они должны были выправить. И не потому, что было нельзя, было можно, – а просто… ну его: этот идиот относится к «предметам судьбы» с недостаточным уважением. Нет, Торульфу он не возражал, не то бы тот задал ему жару… – но систему Торульфа на вооружение не взял, на что Торульф, по совести сказать, все-таки немножко рассчитывал, поскольку, кроме русского, завещать эту систему (а вместе с ней и все пропитанные энергией Торульфа «предметы судьбы», от которых просто ломился небольшой, но все же весьма вместительный дом) было некому. А когда Торульф сказал ему об этом, русский ответил: «Ты, Торульф, погоди пока умирать, тебе еще дооолго жить»… – словно он Бог и сам написал общий сценарий!
Как бы там ни было, но черным и белым камушками Торульф сейчас манипулировал тайно. Ну и – чтобы теперь уже совсем покончить с этим – мешало ему не только происхождение камушков, но и осознание того, что старый Бйеркестранд оказался свидетелем его поисков. В общем, присутствие старого Бйеркестранда во всей этой истории было сильно лишним – и Торульф проклинал себя за болтливость, обычно, надо сказать, ему отнюдь и отнюдь не свойственную.
Перекладывая черный камушек из постпозиции по отношению к белому в препозицию, Торульф вздрогнул от неожиданно зазвонившего телефона и задел обшлагом домашнего халата белый камушек, протащив его по всей ширине каминной доски и оставив балансировать на самом краешке. Задержавшись там на одно мгновение, белый камушек вдруг начал падать – Торульфу показалось, что падал он несколько минут, но даже и за эти несколько минут предпринять что-нибудь парализованный на месте Торульф не успел. Белый камушек стукнулся об пол и откатился на самую середину гостиной: слава Богу, Торульфу удалось проследить траекторию движения.