Третьего не дано?
Шрифт:
— А за выражением соболезнования должно последовать предложение о сдаче и далее про ее условия. Словом, все то, о чем мы с тобой уже писали.
— Я дважды одного не пишу, — выдавил царевич.
Смотри какие мы гордые. Забыл, кто ты есть — хотя да, ты ж до сих пор считаешь себя истинным сыном Ивана Грозного, но тогда сформулируем иначе: «Забыл, в каком ты нынче положении?»
— Возможно, оно и верно, но только в случае, если человек прочел первое послание и дал на него отрицательный ответ. Если же он в глаза его не видел, тут можно написать и второй, и третий раз. Поверь, что твое достоинство
Зря. Не стоило этого делать. Дмитрий тут же уцепился за незнакомое странное имя и, воспользовавшись удачным случаем, увел разговор совершенно в другом направлении.
Пришлось пояснять, что Берия — мудрый аксакал в племени мингрелов, которые живут на Кавказе, после чего выкручиваться, когда, каким образом и зачем я там был.
— Чем дальше, тем все больше ты для меня представляешься загадкой, крестник. Все вкруг тебя туманно, все зыбко. Мыслишь ты широко, но тоже как-то с перехлестом. А тут еще и эти видения… — И неожиданная концовка: — Может, напрасно я тебя от обрыва увел, а?
— Может, и так, — равнодушно пожал плечами я. — Тебе о том судить, не мне. Что до меня, то я был готов встретиться с создателем. — И, опережая его предложение, высказал его сам: — А если так уж жаждется, то и ныне не поздно. Дурное дело нехитрое. Сейчас повелишь, а к вечеру меня уже и не станет.
Царевич недовольно поджал губы. Так оно и есть — думал попугать меня, да не вышло, а сейчас и заикаться нет смысла.
— Вот только жаль мне тебя, — продолжил я. — С кем ты тогда останешься? С ляхами? Чтоб шкуру спасти, они сами тебе голову отрежут. Да и у бояр, стоит Басманову только подойти к Путивлю, главная думка будет не об обороне города, а как бы половчее откупиться твоей головой перед Федором за свою изменную вину. Казаки же… Худого о них не скажу, воины справные. Но это пока царские воеводы бездействуют, а как себя поведут, когда Басманов придет, — бог весть.
И вдруг он решился, отчаянно тряхнув головой, словно сгоняя с себя сомнения.
— Быть по сему! — как-то бесшабашно заявил он. — Ежели тебе не верить, то на кой ляд ты вообще мне сдался? Проще отсрочку казни отменить, дескать, окончилась она…
Ах, вон ты, стало быть, как!
А я-то думал, ты и впрямь решил помиловать, а у меня, оказывается, лишь отложено.
Теперь понятно, почему я нынче не ходок на пирушки по вечерам. И рекомендация пореже выходить из комнаты — разве только для трапезы, на занятия или поупражняться с шляхтичами на саблях, а вот бесцельные прогулки нежелательны.
Еще бы, осужденного к смертной казни с набольшими боярами за один стол сажать — последних унизить.
И вообще, нечего тут где ни попадя шляться, глаза почтенной знати мозолить.
Ну-ну, пой, птичка, дальше. Дятел ты наш голосистый.
— А уж коль верить, так во всем… окромя видений, — сделал Дмитрий хитрую оговорку. — Воля твоя, крестничек, а с этим я обожду, ибо не укладывается у меня в голове, яко оное вообще возможно. — Он вновь украдкой покосился на мои руки. — Что до предложения твоего — тут иное. И бумагу составим, и печать к ей прицепим, и тебя в Москву отправим, но не враз, а по получении оттуда обещанного тобой известия. Поверь, мешкать не станем. Ныне, скажем, придет, а к завтрему поутру в путь двинешься. Годится таковское? — И вопросительно уставился на меня.
С паршивой овцы…
— Годится, государь, — кивнул я.
С этого дня все у нас пошло по-прежнему, как занятия, так и откровенные разговоры.
Правда, последние теперь были — с учетом рассказанного мною в день казни — более практичные и… более сдержанные. То есть откровенность в них присутствовала, а вот былая задушевность — увы.
Да и откровенность, если призадуматься, половинчатая. Создавалось ощущение, что Дмитрий меня все равно опасается, а потому не раскрывает своих замыслов до конца.
Если раньше любую тему мы развивали вдвоем, то теперь он только затрагивал интересующий его вопрос, после чего с интересом смотрел на меня: «Что скажешь, крестник?»
И дальше, как правило, с его стороны не следовало ни малейшей поддержки — внимательно выслушивал, и только.
Лишь изредка, да и то на короткое время, его глаза радостно вспыхивали — не иначе как подкинутая мною идея показалась уж очень замечательной.
Однако в основном он лишь время от времени неопределенно шевелил губами, словно желая лучше запомнить сказанное мною, повторяя это мысленно или выдвигал свои возражения, нещадно критикуя мои чересчур смелые предложения.
Правда, положа руку на сердце, критика была не огульная, но всегда справедливая. Из-за незнания ряда обычаев я изредка зарывался, и тогда он мне пояснял, в чем ошибка.
Зато двадцатого апреля его прорвало.
Именно в этот день в Путивль на роняющей клочья пены загнанной лошади прискакал гонец.
Кто его прислал — понятия не имею. Царевич не говорил, а спрашивать самому — сами понимаете…
Было ясно только одно: в столице уже сейчас с избытком тайных сторонников царевича, с которыми он каким-то образом ухитрялся поддерживать секретные сношения.
А звали гонца Михайлой Молчановым.
Мне, когда довелось увидеть его впервые — случилось это вечером на пиру, — он сразу не понравился. И вовсе не потому, что он «черный вестник» или встал на сторону Дмитрия. Дело в том, что очень уж злорадно говорил Молчанов о смерти Годунова.
Злорадно и презрительно.
Да и вообще, чувствовалась в нем эдакая готовность к чему угодно, вне зависимости от совести и чести, благо что о них он, по-моему, даже не задумывался.
Впрочем, я несколько забежал вперед. Время было послеполуденное, поэтому заниматься с царевичем должен был Квентин, который Вася, а я размышлял, что еще можно предпринять для ускорения своего выезда.
Прибытия вестника я не услышал — стены собора толстые и звуконепроницаемость такая, что в радиостудиях обзавидовались бы. Зато беспорядочная пальба во дворе до меня донеслась сразу.
Немного подумав, я решил было встать, чтоб подойти к узенькому окошку и попытаться рассмотреть, что там происходит, но не успел — в комнату ворвался Дмитрий.
Таким я его еще не видел. И куда только подевалась сдержанность? Лицо сияет, глаза светятся, и крепок, чертяка, — чуть не задушил меня в объятиях.