Тревожные годы
Шрифт:
– Ничего, братец, не поделаешь! Когда у людей, вместо подоплеки, канканчик...
– Послушай, душа моя! зачем же ты приплетаешь сюда какой-то канканчик? Ведь у французов не один же канкан! Есть у них и своя цивилизация, и своя литература, и своя промышленность! Всего этого, право, очень достаточно, чтобы в человеке получилось представление о той совокупности вещей и явлений, из которой выводится идея отечества! Посмотри! не прошло трех лет после разгрома, а почти не заметно и следов его! Уплатили пять миллиардов немцу, а сколько еще миллиардов потребовалось, чтоб собственные внутренние раны залечить! И все это совершилось воочию! Какая сила! Какое неистощимое богатство!
– И
– "Жизни духа, духа жизни"!
– поддразнил Тебеньков.
– Да-с, Александр Петрович, ни жизни духа, ни духа жизни - ничего, кроме гнили-с! А потому и не жалуйся, гнилой человечишко, что его в полон взяли! Не сетуй, не растабарывай насчет отечества, которого у тебя нет!
– Но ты забываешь, что Франция, в продолжение многих столетий, была почти постоянно победительницей, что французские войска квартировали и в Берлине, и в Вене...
– Et Moscou donc! [И даже в Москве! (франц.)] - озорно отозвался Тебеньков.
– Шиш взяли!
– Что этот самый Эльзас, эта самая Лотарингия были когда-то немецкими провинциями?
– Ну да, и в Берлине были, и в Вене были, и Эльзас с Лотарингией отобрали у немцев! Что ж! сами никогда не признавали ни за кем права любить отечество - пусть же не пеняют, что и за ними этого права не признают.
– Постой! это другой вопрос, правильно или неправильно поступали французы. Речь идет о том, имеет ли француз настолько сознательное представление об отечестве, чтобы сожалеть об утрате его, или не имеет его? Ты говоришь, что у французов, вместо жизни духа - один канкан; но неужели они с одним канканом прошли через всю Европу? неужели с одним канканом они офранцузили Эльзас и Лотарингию до такой степени, что провинции эти никакого другого отечества, кроме Франции, не хотят знать?
– Все это был один пьяный порыв! А вот как их приперли, хорошенько да показали, что есть на свете ружья почище шасспо, - на дне-то порыва и оказалась гниль!
– Гниль! что же это за слово, однако ж! Третий раз ты его повторяешь, а ведь, собственно говоря, это совсем не ответ, а простой восклицательный знак! Ты оставь метафоры и отвечай прямо: имел ли германский рейхстаг основание не признавать за Тейтчем право любить свое отечество!
– Да я с того и начал, что сказал: вот она, подоплека-то! вот как она дала себя почувствовать!
– "Подоплека"! "Гниль"! Воля твоя, а это не разговор!
– Господин Плешивцев, конечно, полагает, что чебоксарская подоплека (Плешивцев был родом из Чебоксар) будет мало-мало подобротнее, нежели французская!
– уязвил Тебеньков.
– Да-с, подобротнее-с! Чебоксарская подоплека не дерет глотки, а постоит за себя! Да-с, постоит-с! Мы, чебоксарцы, не анализируем своих чувств, не взвешиваем своих побуждений по гранам и унциям! Мы просто идем в огонь и в воду - и всё тут! И нас не отберут, как каких-нибудь эльзасцев-с! Нет-с, обожгутся-с!
Тебеньков на эту диатрибу только свистнул в ответ и, улегшись с ногами на диван, замурлыкал себе под нос из "m-me Angot" ["Мадам Анго" (франц.)]:
Elle est tellement innocente
Quelle ne comprend presque rien!
[Она так невинна, что почти ничего не понимает! (франц.)]
Я тоже недоумевал. Я мысленно спрашивал себя, в какой степени возможно продолжение разговора, предмет которого грозит перейти на чебоксарскую почву? Можно ли, например, оспоривать, что чебоксарская подоплека добротнее французской? не будет ли это противно тем инстинктам отечестволюбия, которые так дороги моему сердцу? не рассердит ли это, наконец, Плешивцева, который хоть и приятель, а вдруг возьмет да крикнет: "Караул! измена?!" И ничего ты с ним не поделаешь, потому что он крепко стоит на чебоксарской почве, а ты колеблешься! Хороши Чебоксары, прекрасен Наровчат, но когда перед тобой начнут сравнивать их с Парижем в ущерб последнему - тебе все-таки совестно. А ему, Максиму Михайлову Плешивцеву, потомку майора, ездившего за две тысячи верст за севрюжиной для Потемкина, не только не совестно, но он даже цветнее от этих сравнений делается!
Тем не менее вопрос, о котором зашла у нас речь, представлял для меня такой интерес, что я решился довести нашу беседу до конца, хотя бы даже Плешивцев и обвинил меня в измене.
– Итак, ты в целой Франции, в ее истории, в ее гении ничего не видишь, кроме "La belle Helene"?
– сказал я вновь.
– Ничего!
– "La belle Helene"? Mais je trouve que c'est encore ties joli Гa! ["Прекрасная Елена"? А я нахожу, что и это еще хорошо! (франц.)] Она познакомила нашу армию и флоты с классическою древностью!
– воскликнул Тебеньков.
– На днях приходит ко мне капитан Потугин: "Правда ли, говорит, Александр Петрович, что в древности греческий царь Менелай был?" - "А вы, говорю, откуда узнали?" - "В Александринке, говорит, господина Марковецкого на днях видел!"
– Вот она... французская-то цивилизация! Смотри на него! любуйся!
– трагически произнес Плешивцев, протягивая руку по направлению Тебенькова.
– А ты хочешь от меня примеров чебоксарской цивилизации! Успокойся, душа моя! их много найдется и во Франции! Есть, голубчик, есть! Вспомни лурдские богомолья, вспомни парэ-ле-мониальское посвящение Иисусову сердцу! Право, хоть сейчас в Чебоксары!
– И в самом деле!
– ободрился я, - ведь это тоже своего рода подоплека!
– И даже едва ли не более добротная, нежели чебоксарская! По крайней мере, это подоплека, выразившаяся независимо от начальственных поощрений, тогда как, если вглядеться попристальнее в чебоксарскую подоплеку, то наверное увидишь на ней следы исправника или станового!
– А ведь это правда, что чебоксарская-то подоплека немного тово... как будто помята руками особ, на заставах команду имеющих... что ты скажешь на это, Плешивцев?
– Что говорить! Шутить изволите - ну и шутите!
– Хорошо. Будем говорить серьезно, - сказал Тебеньков.
– Отбросим в сторону "подоплеки", "гнили", "жизни духа" и другие метафоры, которыми ты так охотно уснащаешь свой разговор, и постараемся резюмировать сущность сказанного тобою по поводу похождений господина Тейтча в германском рейхстаге. Эта сущность, выраженная в грубой, но правдивой форме, заключается в следующем: человек, который в свои отношения к явлениям природы и жизни допускает элемент сознательности, не должен иметь претензии ни на религиозность, ни на любовь к отечеству? Est-ce Гa, mon vieux? [Так ли, старина?(франц.)]
– Ca да не да [Так, да не так (франц.)]. Сознательность бывает разная. Я, например, сознаю себя русским - это сознательность здоровая, сильная, освежающая. Но ежели сознательность родит Тебеньковых... извини меня, я такой сознательности и уважать не могу!
– Благодарю - не ожидал! Так что, например, ежели я не верю, что будущий урожай или неурожай зависит от того, катали или не катали попа по полю в Егорьев день, как верят этому господа чебоксарцы, то я не могу называть себя религиозным человеком? Так ведь?