Три повести
Шрифт:
Он проснулся в тот утренний час, когда только едва посинело низенькое, завешенное дырявой ряднинкой окно. Мать уже не спала. Согнувшись («Совсем древняя стала», — подумал он с болью), она ломала сучки, и жалкое тепло едва розовело в искрошившейся печке.
— Вы, мамо, чаю мне не грейте, — сказал он, разом поднявшись и стирая тылом руки остатки сна с глаз. — Не надо, чтобы дым был виден над домом. Хотелось бы мне на наше село посмотреть. Где у немцев здесь караулы, не знаете?
— Нема на селе караулов. У склада только при школе стоит часовой.
— А на складу что? — спросил он не сразу.
— Там у них
Он подошел к ней и взял ее за плечи.
— Слушайте, мамо, — сказал он коротко. — Мне на вас негоже беду накликать. Ухожу я от вас, будто и не заходил никогда. И имени моего не поминайте, не надо. Только поскачут скоро по степи наши красные конники… недалёка та зорька. — Он достал из своего мешка хлеб и три куска сахару. — Сердце свое я вам оставил бы, мамо… а больше ничего нет со мной.
Слезинка защекотала ему ресницы, и он незаметно сморгнул ее. Ах, мать, мать… взять бы на руки ее сухое, легкое тело и унести с собой, как носила она его в детстве, через всю широкую степь и согреть и сохранить ее последние годы… Она стояла перед ним, опустив руки с толстыми синими жилами, знакомое родимое пятно, еще более потемневшее от времени, было близко от его лица, и откуда-то из детства, из прошлого, из самой далекой глубины его жизни смотрели темные, скорбные и все еще прекрасные глаза.
— Что ж, сынку, — сказала она с какой-то непоколебленной ясностью. — Може, нам еще солнце и засветит… Закрой-ка глаза, — приказала она.
Он закрыл глаза, и по легкому, едва ощутимому движению высохшей ее руки возле его лица он почувствовал, что она его перекрестила. Нет, были сухи ее глаза в этот час расставания, ни единой слезинки не сронила она, гордая доверием, которое он ей оказал, и высокой целью, приведшей его сюда в глухой час.
— Я задами пойду, — сказал он уже деловито. — Если свидеться не придется, вы обо мне не плакайте, мамо… А другой дороги у меня нету и не может быть.
Он толкнул низкую дверку крыльца и быстро сошел со ступенек в глубину сада. Старые уцелевшие яблони еще стояли в саду. Когда-то обертывали их на зиму соломой и хворостом от оголодавших за зиму зайцев. Он стал пробираться задами. Ни один петух не прокукарекал в этот час рассвета, — все было мертво в опустошенном селе. Точно каменные бабы на степи, стояли печи на месте сожженных домов. Он узнавал иногда по затейливым изразцам, кому они давали тепло.
Так прошел он все село по задворкам и снова спустился к реке. Чернела и журчала вода меж камней. Знакомая силосная башня одиноко высилась посреди поля. Направо, в рощице, еще смутно видной в рассвете, белело длинное здание школы комбайнеров. Немецкий часовой, видимо озябший за ночь, стоял у больших ворот сада. Дождевой плащ острым горбом торчал за его спиной. Макеев вспомнил в этот миг жалкое тепло в искрошившейся печи, и то, как мать провожала его, и ясную веру в лучшее ее несломленной души. «За все ваши слезы, мамо, за все ваше горе поквитаюсь», — сказал он почти вслух в синеву этого весеннего степного рассвета.
Он шел теперь вдоль русла реки в тени высокого берега. Одинокая звезда, слабо блиставшая в рассветающем небе, исчезла. Легкий ветер, полный мятного запаха утренней свежести, прошуршал в коричневатых кустах. Начиналась степная весна. Лед прошел по реке, и еще стыло, не спадая, стояла
Он умылся и напился воды. Острый холодок наполнял теперь свежестью его сильное тело. Где-то на пороге уцелевшего дома, может быть, стояла мать, глядя поверх пепелищ в его сторону… Он шел и вдыхал полной грудью влажную свежесть утра, и все-таки не хватало дыхания, чтобы вместить в себе и эту степную весну, и встречу с матерью, и предстоящий труд потаенной борьбы, какую вели тысячи таких же, как и он, по всей широкой степи, до самого Азовского моря…
XXIV
Была уже весна, и начиналась распутица. Оттаявший после стылой зимы чернозем пудово прилипал к сапогам, и Макеев подолгу отковыривал палкой тяжелую липкую землю. В придорожных канавках стояла вода. Узкие почерневшие косы снега еще лежали в поймах ручьев и степных балочках. Но солнце в полдень уже пригревало, и час-другой пахло весной. Зима была прожита, как долгая жизнь. После гибели Грибова почти три месяца действовал он в разросшемся отряде Суровцева. Немцы, подтянувшие силы, шарили в поисках партизан даже в самых глухих хуторах. Пришлось скрываться от них и в степи, и у знакомого егеря в знаменитом заповеднике по пути в Мелитополь, и на косах у рыбаков возле моря…
Многое испытали враги от партизанской руки; они начали бояться и степи, и ночного отдыха, и кустов акации при дороге, которые прочесывали на всякий случай из автоматов. Но и партизаны недосчитывали многих в своих рядах. Приходили новые взамен, присоединялись целые отряды с пулеметами, но ни одного из тех, кто начинал это дело, уже не было.
К весне начался угон немцами людей в Германию. Их гнали партиями, как арестантов, и длинные серые вагоны или теплушки, набитые до отказа, увозили в неизвестность — и, вероятно, навсегда… Какая могла быть надежда уцелеть и вернуться?
Теперь от подпольного руководства партизанским движением Макеев получил приказание пробраться в Донбасс. Черные степные дороги развезло, и немцы не могли сдвинуться с насиженных за зиму мест. Но они готовились к новому натиску. Тяжело груженные поезда они гнали на восток, и всюду по пути строили склады, аэродромы и готовили запасы горючего. Весна была поздняя, и распутица охватила всю степь до самого моря. Отброшенные в ноябре от Ростова, немцы зимовали в Таганроге. Над Азовским морем дул верховой ветер, как всегда в эту пору, гнавший воду на отмели. Крупная бурая волна плескалась о берег. Было сыро и холодно. Когда-то немцы уже побывали здесь, и из Ейска на катерах и баржах шли смелые люди отбивать Таганрог. Не одна их братская могила осталась на высоком берегу возле самого Таганрога, откуда далеко видно серое вялое море и широкое гирло Дона…