Три тополя
Шрифт:
— Ну, развела философию!..
Он обнял ее, плечи знакомо вздрогнули, подчиняясь ему; Алексей и Катя сидели, прижавшись, испытывая нежность и желание, и он сбросил на пол подушку и махровую простыню, которой укрывалась Катя.
— Ты придумываешь себе какие-то страхи, разные жизни, — покровительственно говорил он, трогая пальцами ее висок, щеку и мохнатые ресницы, полный жизни и биения крови мягкий переход от подбородка к груди. — А я, как олух, стою и кидаю спиннинг. Самому тошно: думаю, все брошу и домой. А все стою, стою…
Капустин в этот вечер не пошел на реку, не собрался и с рассветом,
— И грузила не надо! — поразился он. — На акулу, что ли?!
— С плотины вниз на шнуре заводили, дед рассказывав. Щуки бывали с меня ростом. Чем не акула? Осетры заходили, даже белуга попадалась, с Каспийского моря по Волге шла.
— Вот какие у нас места! — Глаза мальчика вспыхнули. — Кто ни приедет, говорят, лучше нигде нет.
С Митей было покойно, нетерпеливые глаза хранили в синих глубинах отсветы реки, по которой среди дня затосковал Алексей.
— И прежняя рыба в ямах сидит. — Митя сам поразился такой возможности. — Еще и выросла за это время.
— Осетра, сколько живу, здесь уже не брали.
— А он сидит! — настаивал Митя. — По радио говорили, в Москве прямо с набережной стали рыбу ловить, где автобусы ходят. Почистили речку, и рыба вернулась — тоже пряталась.
Он был полон веры в будущие удачи, в то, что жизни суждено идти к лучшему и ничто еще не потеряно.
— Ты навсегда в рыбаки записался?
— Я в училище поступлю.
— В ПТУ?
Они в четыре руки растягивали леску, мальчик замер и разочарованно посмотрел на Капустина.
— В военное. Десантником буду и радиотехником.
— В деревне не останешься — не по душе?
— Чего тут всем толкаться? — сказал Митя рассудительно. — Отслужу, когда-нибудь приеду, председателем колхоза буду.
— А вдруг не выберут? Как еще проголосуют.
Митя смотрел серьезно, он все обдумал и взвесил и верил в свою звезду.
— Чего меня не выбрать? Лучше не найдут.
Вечер Капустин провел в нетерпении, объявил, что из-за него никому нет покоя, и улегся до полуночи в амбарчике. Не спал, опасался, что скрипнет дверь прихожей, желтый свет упадет на траву и деревья — и, вглядевшись в дорожку, запомнив ее изгиб, Катя закроет дверь и, оступаясь, побредет к нему.
Им надо уехать. Еще ничего не случилось, не должно, не может случиться — надо уехать. Мысль возникла внезапно и принесла облегчение, о Саше подумалось с сожалением, прощально и виновато: ей и не скажешь, почему он уезжает до срока. И Кате не объяснишь, но Катя не в убытке, он и уедет-то ради нее, а Саша останется одна. Одна! Капустин готов был жестоко насмехаться над собой и над этой самонадеянной иллюзией: отчего одна, если в избе
К полуночи он уже был на пойменном берегу и бросал снасть вслепую, заученно, без особой надежды. Ближе к рассвету подсек судака и в недолгое время вывел на берег еще двух. К этой поре берега стали оживать, кто-то появился и на ряжах, а кто, не разглядеть, поодаль, на струях открылись приякоренные лодки, выполз откуда-то Воронок. Он поднял кукан Капустина, смотрел хмуро и неосмысленно на рвущихся с привязи судаков, потом уставился на учителя, куда он бросает и как ведет снасть, долго курил, молчал и наконец сказал независимо:
— Мне судаков даром не надо: я за жерехом пришел.
— А вы заведите с плотины снасть с блесенками.
— Жерех до солнца и на живца не возьмет — это любой дурак знает. Ты работай, вкалывай! — Воронок уже убедился, что учитель сам непьющий, компанию водит с рыжей балаболкой с фермы и с Митькой, ничего важного и значительного в нем нет, не вхож он ни к колхозному, ни к шлюзовскому начальству, живет, как люди, пробавляется у реки и в деревню явился пешком, а не на своей машине, как иные. Уже Капустин был разгадан, вписался в обыкновение здешней жизни. — Прошку вчера под электростанцией убивали, слыхал? — бесстрастно осведомился он.
— Как это — убивали?
— Они, видишь, сошлись там на камнях, сбились, и бросать стало не с руки. А Рысцову еще и рыба не пошла, это он не любит, вроде тебя, ему покрасоваться надо.
— Что-то вы меня нынче не жалуете, — необидчиво заметил Капустин.
— Больно ты меня привечаешь! Думал, сунул блесну, так уж я твой с потрохами. Дешево торгуешь… — Он смолк, жаждал ответа, чтобы ввязаться в перепалку, но Алексей промолчал. — У Прохора под рукой парнишка топтался, толком не кинет: то на зацеп сядет, всех кругом держит, то с Прошкой перехлестнется, сиди, разматывай. Рысцов и кинул, не через голову, — Воронок показал неуклюже, как положено бросать в тесноте, — а со свистом, в затылок ему тройник засадил. Пришлось ножом резать, якорек не выдернешь, на нем и рыба не по доброй воле сидит. А у парня дружки, наши пока набежали, Прохор уж на ногах не держался. Потом, черт упрямый, вернулся с перевязки, голова в бинтах, одним глазом на Оку смотрит и нас материт, зачем пришлых терпим. — Он заговорил вдруг доверительно и не без наивной, похмельной игры: — Ты ночью шастаешь, ни о чем не думаешь, а ты бойся. Всем ты, что ли, по душе?
— Кого мне бояться? — сказал Капустин с преувеличенной беспечностью.
Не Рысцов пришел ему на память, а муж Саши, его странное лицо с ненавидящими глазами и судорожной, холодной ухмылкой синегубого рта.
— Любого! Рысцову утопленник нужен. Он на нем в рай въедет…
Алексей почувствовал изрядный удар и следом суматошные, частые рывки судака. Спиннинг гнуло в дугу, Капустин с усилием проворачивал катушку, леска дергалась, но шла из воды почти не рыская, по прямой.