Три венца
Шрифт:
– - Отродясь я не был еще бит, и, конечно, не дался бы и теперь, -- промолвил он с блещущими глазами.
– - Но твоего доброго словца, царевич, я вовек не забуду!
Сунув нож опять за пояс, он повернулся к шуту Палашке, который, свесив ноги, все еще сидел на кровле крыльца.
– - Что, друже, насиделся? Ну, будет хныкать-то! Прыгай!
Он протянул карлику обе руки. Тот, буравя кулаком в глазу, слезливо отозвался:
– - А не замаешь?
– - Не замаю. Прыгай, что ли!
Поймав его налету, Михайло бережно поставил его на ноги; затем отдал царевичу
– - Постой, красавчик мой! Не слыхал нешто, что Иван-царевич тебя в дружинники к себе прочит? Что же, Иван-царевич? Какого тебе еще Илью Муромца? Ростом трех сажен, в плечах -- коса сажень, промеж глаз -- калена стрела... Не красна на молодце одежа -- сам собой молодец красен.
Царевич Димитрий, должно быть, привык уже к тому, что карлик переименовал его в сказочные Иваны-царевичи, потому что оставил кличку эту без внимания. Он, видимо, любовался атлетической, статной фигурой дикаря и возобновил допрос.
– - Ты -- русский, говоришь, однако, и по-польски... Какого же ты рода? Откуда появился?
Юливший все время вокруг да около царевича Иосель Мойшельсон, размахивая своей парадной ермолкой, униженно-нахально проскользнул бочком вперед.
– - Пхе! Да он, ваше ясновельможное величество, простой мужик, полещук: сам говорил нам.
– - Так ли, полно?
– - усомнился царевич. Михайло не взглянул даже на еврея.
– - Говорил, да, -- отвечал он царевичу.
– - Но тебя, государь, морочить мне не пристало: язык не повернется. Какого я рода -- не все ли едино? Прошлого у меня нету: я оставил его позади себя и сам уже не помню, не знаю, знать не хочу. Одна родная у меня -- нужда горькая; я -- полешанин и больше ничего. Зовусь же я Михайлой, прозываюсь Безродным.
– - Стало быть, Михайло Безродный? А кто прозвал тебя так?
– - Свои же товарищи-полещане.
– - Но они-то кто такие? Не вольница ли уж разудалая, не станичники ли, подорожники?
Михайло покраснел и нахмурился.
– - Не пытай, государь!
– - промолвил он почти умоляющим тоном.
– - Скажу тебе одно: я доброго кореня отрасль...
– - И души христианской ни одной не сгубил?
– - Ни единой, как Бог свят.
– - Верю. Дружинников у меня покуда еще нет; но они найдутся -- только клич кликнуть. Верный же слуга, свой, русский, мне теперь всего нужнее. Готов ли ты, Михайло, служить мне верой и правдой?
– - Рад душой и телом! Хоть последним слугой...
– - Нет, ты будешь мне первым слугой, первым гайдуком. Подать ему чару вина!
Такая честь, оказанная безвестному бродяге будущим царем московским, возбудила кругом между панами шепот удивления, а между прислугой -- и зависть. Вишневецкий собственноручно долил свой большой золотой кубок и с небрежной снисходительностью протянул его Михайле, после чего подозвал к себе своего гардеробмейстера, толстопузого и чрезвычайно важного на вид старика, и вполголоса отдал ему приказание -- немедля выбрать для нового царского гайдука подходящий наряд.
Полчаса спустя обед пришел к концу, столы были убраны, и княжеская золотая колымага первою подкатила к крыльцу.
– - Где же гайдук мой?
– - спросил, озираясь, царевич.
Иосель Мойшельсон бросился в дом и, к немалой досаде своей, застал здесь, в сенях, разодетого в новый наряд гайдука в разговоре с Рахилью.
– - Да ты, Михайло, загордишься, -- говорила молодая еврейка, -- чураться меня станешь...
– - Я те зачураю!
– - перебил ее подскочивший в это время старик-отец и дернул за руку с такою силой, что девушка отлетела в угол.
– - А тебя, Михайло, царевич зовет. Ходи скорей, ну?
Он хотел, видно, еще распушить дочку, но спохватился, что упустит, пожалуй "гешефт", и буркнув только что-то, опрометью выскочил также к отъезжающим. Колымага уже тронулась с места, когда в дверцах ее показалась кудластая голова корчмаря.
– - Ваша ясновельможная светлость! Простите: мы люди маленькие, живем только тем, что паны банкетуют у нас...
– - А и в самом деле! Тебя ведь еще не рассчитали?
– - вспомнил князь Адам.
– - Ни!
– - Сколько же тебе причтется?
Старик-еврей с умильной ужимкой склонился еще ниже и без конца заморгал.
– - Сто дукатов вашей светлости не много будет? Несообразное требование поразило даже известного своею щедростью князя Адама.
– - Сто дукатов?
– - переспросил он.
– - Это за что же? Ведь припасы-то у нас, чай, все свои были?
– - А про турицу-то, ваша светлейшая ясновель-можность, забыли? Пхе!
– - Да туры будто у нас на Волыни уже такая редкость?
– - Туры-то не редкость, -- отвечал изворотливый еврей, подобострастно осклабляясь и подмигивая сидевшему рядом с князем царевичу, -- но цари московские -- уй-уй какая редкость!
Царевич усмехнулся, а князь рассмеялся и крикнул своему казначею, чтобы тот отсчитал корчмарю требуемую им сумму.
Глава восьмая
В ГОЛОВЕ ПАННЫ МАРИНЫ НАЗРЕВАЕТ ПЛАН
Пока названный царевич Димитрий, а с ним и новый гайдук его, под палящими лучами июльского солнца в удушающих облаках пыли, безостановочно мчались навстречу неведомой судьбе своей, судьба их была более или менее уже предрешена: предрешена в отдаленном Самборе молодою девушкой, существования которой ни один из них еще не подозревал. Девушка эта была первая самборская красавица и привередница -- панна Марина Мнишек, младшая и любимая дочь Сендомирского воеводы, Юрия Мнишка.
Пан воевода только что окончил продолжительное совещание с тремя монахами: двумя иезуитами и одним бернардинцем, присланными к нему папским нунцием в Кракове, Рангони, как панна Марина, выжидавшая только, казалось, ухода монахов, впорхнула в кабинет отца.
– - Что тебе, мое сердце?
– - с оттенком неудовольствия спросил пан Мнишек, который, видимо, утомленный предшествовавшими прениями, разлегся на диване и, тяжело дыша, отирал платком свое голое, блестящее, как полированная слоновая кость, темя, на которое с затылка только был тщательно зачесан седой оседелец.