Тридевять земель
Шрифт:
– Ах, помилуйте, – взмаливалась она, – не надо этих ужасов.
От Фитенгофа она быстро уставала, а ещё один друг семьи – Михаил Павлович Ремизов – был в отъезде. Несколько раз она посылала узнать, вернулся ли из столиц Михаил Павлович, но каждый раз нарочный привозил ответ, что Ремизов в отсутствии и когда будет, неизвестно.
Михаил Павлович Ремизов жил один в своем имении Ремизово и считался близким соседом Казнаковых. Жену он давно похоронил, дети разлетелись по России. С отцом Сергея Леонидовича во время оно был он накоротке и принял от купели этого его младшего сына. Знаменит он был тем, что многие годы подряд неизменно избирался гласным уездного и губернского земства, где всегда выступал за подачу бесплатной медицинской помощи, за уничтожение частной аптечной монополии, за обязательное всеобщее обучение, знавал самого Кошелева и вместе с ним перед русско-турецкой войной составил проект Земской думы, и даже не остановился послать его Государю. В молодости он служил
При открытии губернского собрания в одном из первых его заседаний по предложению его председателя губернского предводителя дворянства Ховрина постановили послать приветственную телеграмму новому министру внутренних дел князю Святополку-Мирскому по поводу произнесённых им при вступлении в должность слов о "доверии правительства к общественным силам страны". Гласные были в чрезвычайном возбуждении. Почти все сознавали, что наступил момент, когда представителям населения молчать нельзя и они обязаны заявить о необходимости существенных преобразований в законодательстве. Больше пятидесяти гласных, в их числе и люди самые умеренные, подали председателю заявление о представлении Всеподданнейшего адреса. В начале адреса было выражено "глубокое убеждение, что правильная деятельность общественных учреждений и всего государственного управления совершенно невозможны при тех условиях, которые уже давно переживает Россия. Бюрократическая система управления, создав полную разобщенность Верховной власти с населением, ревниво устраняя всякое участие общества в управлении и охраняя полную обособленность и безответственность своих действий, довела страну до крайне тягостного положения. Личность русского человека не ограждена от произвола властей; свободы совести он лишён; оглашение в собраниях и в печати злоупотреблений и нарушений закона в управлении строго преследуется; значительная часть России находится под действием усиленной охраны, крайне тягостной для населения и дающей простор широкому произволу администрации; суд стеснён и ограничен в деле ограждения правды и закона. Такое положение дел создает неисчислимые бедствия населения во всех проявлениях его частной и общественной жизни и вызывает всеобщее недовольство".
Выразив в заключение, что водворение в стране порядка, права и правды может быть достигнуто единственно установлением тесного общения Верховной Власти с народом, адрес заканчивался просьбой "услышать искреннее и правдивое слово русской земли, для чего призвать свободно избранных представителей земства и повелеть им независимо и самостоятельно начертать проект реформ, отвечающих столь близко им известным основным нуждам русского населения, и проект этот дозволить непосредственно представить Вашему Величеству".
Однако же 10 декабря в "Губернских Ведомостях" было помещено следующее сообщение: "Председатель рязанского губернского земского собрания, губернский предводитель дворянства, представил Его Императорскому Величеству по телеграфу ходатайство означенного собрания по целому ряду вопросов общегосударственного свойства. На телеграмме этой Его Величеству Государю Императору благоугодно было начертать: "Нахожу поступок председателя рязанского губернского собрания дерзким и бестактным. Заниматься по вопросам государственного управления не дело земских собраний, круг деятельности и прав которых ясно очерчен законом".
Такая отповедь побудила председателя собрания выйти в отставку, ещё тридцать гласных и членов управы сочли делом чести разделить с ним ответственность, и среди них Михаил Павлович.
Вскоре стало известно, что в тех же числах подобные адресы были посланы орловским, калужским, ярославским и полтавским губернскими собраниями, председатели которых и председатели управ были приглашены министром внутренних дел для служебных объяснений.
Как-то в июне, в грозу в Соловьёвку нагрянули гости: уездный исправник Пелль, земский начальник третьего участка Кормилицын и незнакомый становой пристав в сопровождении двух урядников, в одном из которых Александра Николаевна узнала того самого, с которым на ярмарке смотрела представление "Петрушки". Поручив урядников Гапе, Александра Николаевна занялась гостями.
– Мочи нет, сударыня, – выдохнул Кормилицын, сбрасывая мокрую крылатку на руки подоспевшей горничной девушке Луше, – Каждый месяц бегут! На той неделе двоих в Ряжске выловили – с воинского эшелона сняли. А есть и такие, представьте, что и до самого Харбина добираются…
Исправник Пелль, хотя и несколько знакомый хозяйке, держался поскромнее.
– Изволите видеть, сударыня, вчера из города неизвестно куда скрылись два воспитанника, – учтиво сообщил он хозяйке, – ученик городского училища Иван Сысоев, пятнадцати лет, сын переездного сторожа Петра Сысоева со своим товарищем Дубровиным. Тот годом помладше, на днях хвалился перед своими сверстниками, что он и Сысоев решили отправиться добровольцами на Дальний Восток. При них оружие и двести рублей. Дети, как оказалось, пришли в училище в своё время, причем во время занятий о плане побега поделились с товарищами, заявив им, что они едут на Дальний Восток, чтобы драться с японцами. Во время перемены, гуляя по двору, перелезли через забор и скрылись.
– Ах, это ужасно, – сказала Александра Николаевна. – Уж скорей бы конец войне этой.
– Да уж, – согласился Кормилицын. – А то все трещали: японцы, мол, макаки. Японцы, может, и макаки, да мы-то кое-каки.
– Вот только вчера прочитала в газете, – потерянно заметила Александра Николаевна, – что вдова Верещагина получила из Порт-Артура извещение о том, что в числе разных предметов, подобранных с погибшего броненосца "Петропавловск", найдена картина её покойного мужа. А тела не нашли… Покойный муж знал Макарова, во время турецкой войны служил с ним на Чёрном море, – добавила она.
При этом добавлении Кормилицын и Пелль придали своим лицам выражение предельного уважения.
Хотя гости и нагрянули в неурочный час, Александра Николаевна, признаться, была им рада. Сведения о событиях она черпала, главным образом, из "Русского Слова", а тут пожаловали первые лица уездного управления.
– Ваши-то как? – спросил Кормилицын по-домашнему, подходя к столику с закусками.
– Серёжа учится, жду на каникулы, что-то не едет, а старший пока на Балтике, – вздохнула Александра Николаевна.
– Ну, матушка, дай Бог обойдётся, – обнадежил её Кормилицын, опрокидывая рюмку водки. – Вон, говорят, – с этими словами он обернулся к Пеллю, как к человеку, по-видимому, более осведомленному, – светоч наш граф Толстой против войны высказался. Уж это что-то да значит. Не где-нибудь – в "Times". Если первая в мире газета даёт девять столбцов, даром это не пройдёт.
Александра Николаевна устремила на исправника вопросительный взгляд.
– Действительно, сударыня, – заговорил он, выдерживая всё тот же учтивый тон, – граф Толстой изволил напечатать в "Times" большую статью по поводу русско-японской войны, под заглавием "Одумайтесь". Есть уже и перевод. Да вот, не угодно ли? – и Пелль извлёк из форменного планшета мелко исписанный лист бумаги.
– "Одумайтесь!" – прочитал Пелль название и обвёл глазами своих слушателей. Выдержав многозначительную паузу, он продолжил:
– «Опять война. Опять никому не нужные, ничем не вызванные страдания, опять ложь, опять всеобщее одурение, озверение людей. Люди, десятками тысяч вёрст отделенные друг от друга, сотни тысяч таких людей, с одной стороны буддисты, закон которых запрещает убийство не только людей, но животных, с другой стороны христиане, исповедующие закон братства и любви, как дикие звери, на суше и на море ищут друг друга, чтобы убить, замучить, искалечить самым жестоким образом… Но как же поступить теперь, сейчас? – скажут мне, – у нас в России в ту минуту, когда враги уже напали на нас, убивают наших, угрожают нам, – как поступить русскому солдату, офицеру, генералу, царю, частному человеку? Неужели предоставить врагам разорять наши владения, захватывать произведения наших трудов, захватывать пленных, убивать наших? Что делать теперь, когда дело начато? Но ведь прежде чем начато дело войны, кем бы оно ни было начато, – должен ответить всякий одумавшийся человек, – прежде всего начато дело моей жизни. А дело моей жизни не имеет ничего общего с признанием прав на Порт-Артур китайцев, японцев или русских. Дело моей жизни в том, чтобы исполнять волю Того, кто послал меня в эту жизнь. И воля эта известна мне. Воля эта в том, чтобы я любил ближнего и служил ему. Для чего же я, следуя временным, случайным требованиям, неразумным и жестоким, отступлю от известного мне вечного и неизменного закона всей моей жизни? Если есть Бог, то Он не спросит меня, когда я умру (что может случиться всякую секунду), отстоял ли я Юнампо с его лесными складами, или Порт-Артур, или даже то сцепление, называемое русским государством, которое Он не поручал мне, а спросит у меня: что я сделал с той жизнью, которую Он дал в моё распоряжение, употребил ли я её на то, что она была предназначена и под условием чего она была вверена мне? Исполнял ли я закон Его? Так что на вопрос о том, что делать теперь, когда начата война, мне, человеку, понимающему своё назначение, какое бы я ни занимал положение, не может быть другого ответа, как тот, что никакие обстоятельства, – начата или не начата война, убиты ли тысячи японцев или русских, отнят не только Порт-Артур, но Петербург и Москва, – я не могу поступить иначе как так, как того требует от меня Бог, и потому я, как человек, не могу ни прямо, ни косвенно, ни распоряжениями, ни помощью, ни возбуждением к ней, участвовать в войне, не могу, не хочу и не буду. Что будет сейчас или вскоре из того, что я перестану делать то, что противно воле Бога, я не знаю и не могу знать, но верю, что из исполнения воли Бога не может выйти ничего, кроме хорошего, для меня и для всех людей…»