Тридевять земель
Шрифт:
– Ну, что ж, может и выйдет что, – задумчиво сказал Кормилицын, – "Times" первая газета не только уже в Англии, а, пожалуй, и во всём мире. "Громовержец из Принтинг-Сквера", как в шутку её называют. – А между тем сын-то его отправляется на Дальний Восток вольноопределяющимся, – заметил молчавший дотоле становой пристав. – Помилуйте-с, – с твёрдой вежливостью продолжил он, – дети бегут на эту войну со всей России! Если он ещё живет в пределах России, то это объясняется лишь великодушием Русского Правительства, чтущего ещё бывшего талантливого писателя Льва Николаевича Толстого, с которым теперешний старый яснополянский маньяк и богохульник ничего общего, кроме имени, не имеет. Ели бы Правительство сочло возможным сорвать
– Эк вы резко, Фома Фомич, – покачал головой Пелль.
– Да, граф Толстой – противник войны; но он давно уже перестал быть русским, с тех пор, приблизительно, как он перестал быть православным. А потому настоящая война не могла вызвать в нем никаких "коллизий чувств", и под его черепом не произошло никакой бури, ибо граф Толстой ныне совершенно чужд России, и для него совершенно безразлично, будут ли японцы владеть Москвой, Петербургом и всей Россией, лишь бы Россия скорее подписала мир с Японией, на каких угодно, хотя бы самых унизительных и постыдных условиях. Так пошло и подло чувствовать, думать и высказываться не может ни один русский человек.
– Ну, – возразила Александра Николаевна, – можно быть различных мнений о взглядах великого писателя земли русской на русско-японскую войну, в частности, и на войну вообще, но положительно нельзя быть русским и не гордится славой и уважением, какими знаменитый старец из Ясной Поляны пользуется за границей. Уже одно то, что самая большая лондонская газета, которая по направлению стоит на противоположном полюсе от Толстого, сочла для себя возможным отвести ему столько места, показывает, какое огромное значение имеет его имя в Англии, – заключила с надеждой Александра Николаевна. – Сам "Times", напечатавший статью, её же и раскритиковал, – поспешил сообщить Пелль, чтобы остановить поток негодования Фомы Фомича, показавшийся ему не совсем уместным в настоящих обстоятельствах. – Это, говорится в передовой статье, в одно и тоже время исповедание веры, политический манифест, картина страданий мужика-солдата, образчик идей, бродящих в голове у многих этих солдат и, наконец, любопытный и поучительный психологический этюд. В ней ярко проступает та большая пропасть, которая отделяет весь душевный строй европейца от умственного состояния великого славянского писателя, недостаточно полно усвоившего некоторые отрывочные фразы европейской мысли… Александру Николаевну закружил этот обмен мнениями.
– По-моему, – с загадочной улыбкой продолжал Пелль, – гораздо интереснее, для чего же именно "Times" напечатала статью графа Толстого? Что сказал бы "Times", если бы во время трансваальской войны какая-нибудь французская газета напечатала статью англичанина, который требовал бы, чтобы англичане положили оружие даже в том случае, если Кап и Дурбан, не говоря уже о Лондоне, попали бы во власть буров? "Times" протестовал бы, и основательно. Принимая во внимание направление газеты ещё до войны, принимая во внимание, что Англия – союзница Японии – напечатание такой статьи в английской газете является более чем обыкновенным промахом или наивностью. Это, прежде всего действие достойное порицания.
– А моё мнение такое, если позволите, – взял слово Кормилицын, задержавшийся у столика с закусками, – "Times" совершенно справедливо заявляет, что Россия не имеет оснований жаловаться на поведение английской прессы. Не может Россия требовать беспристрастного и объективного отношения к себе со стороны английской прессы, точно так же как Великобритания никогда не требовала, чтобы русская пресса делала вид, будто бы она одинаково сочувствует бурам и англичанам.
Передохнув, нежданные гости опять нырнули в ненастную ночь, оставив в сердце хозяйки полное смятение. Александра Николаевна уже не знала, что и сказать, что и думать.
Исстари соловьёвские яблоки возили в Москву вместе с людьми Урляповых, владевших богатым имением Троицкое, славным своими садами. Если главное богатство Соловьёвки составляли сена, то Троицкое последние годы держалось садами. Заложенные на местах с высокой подпочвенной водой, груши французских сортов "Фондат де буа" и "Клерже" вымерзли в первую же зиму, и тогда отставной генерал-майор Урляпов пригласил знаменитого садовода Центральной России Александра Кондратьевича Грелля, который сумел поправить дело. В подпочве был проложен гончарный дренаж, и после перевивки груш на сибирский боярышник французские сорта стали выдерживать сильнейшие морозы.
Плодовые сады давно уже сдавались помещиками в аренду почти задаром. Хозяева боялись возни с урожаем, со сбытом яблок, и на помещичьих садах сильно наживались, в особенности на этом деле специализировались мещане города Богородицка. Тамошние съёмщики садов, "рендатели", захватили чуть не всю центральную Россию. Знаменитые яблочные рынки в Москве на Болоте и в Питере в "Апраксином дворе" жили этими садовщиками. Но старинный приказчик Урляповых имел в Москве на Болотной площади своего человека, и сбыт урожая всегда был у них обеспечен.
На Преображенье снимали яблоки; священник местного прихода святил их, и обозы с яблоками отправляли в Москву по старине, ибо тарифов железнодорожных боялись. Дорога забирала пятеро суток.
Обоз с яблоками ушёл на Москву по заведенному порядку, но к сроку не возвратился ни Игнат, ни Троицкие. Не знали, что и думать, и предполагали даже, не напали ли лихие люди. Александра Николаевна хотела уже дать знать в полицию, но оказалось, что в церкви на Всесвятской улице, что близ Болотной площади, по желанию местных торговцев должно было быть совершено торжественное молебствие о даровании победы над врагами. Богослужение совершалось перед привезенными святынями из Большого Успенского собора и чтимыми в Москве чудотворными иконами соборным служением, при большом стечении богомольцев, и Игнат решился дождаться такого события.
– Чину-то, чину! – восторженно рассказывал вернувшийся Игнат Гапе, поившей его чаем. – Стой сутки за службой, есть-пить не захочется, так бы и не вышел из церквы-то… Одно слово – Москва!
– Ну, уж если собором служили, – раздумчиво сказала Гапа, – то где ж японцу устоять.
– Никак не устоять, – подхватывал распаренный чаем Игнат.
Пленных японцев везли и в Москву, и в Новгородскую губернию, и в Тверь на почтовых поездах. Появились они и в Рязани. Осенью прибыл из Пензы первый транспорт в количестве 10 офицеров и 249 нижних чинов. Уездная управа осматривала целый ряд новых помещений для размещения японцев. Однажды стало слышно, что почти два десятка этих пленников угодили в соседнюю волость. Со всей округи ездили смотреть на них, точно в зверинец. Ездил грешным делом и Игнат.
– Куда не хорошо! – заключил он, вернувшись. – Мелковат народ. Мне одному пятерых бы надо на левую руку, и то не совладают со мной. А вот, поди ж ты, вояки какие.
Сумерки окутали Соловьёвку. Кричала выпь.
Александра Николаевна всё ещё питала надежды, что жребий войны не коснётся Павлуши: вернувшись в строй в январе 1904 года, он оставался у себя в экипаже. Все наличные офицеры кронштадтского порта были расписаны по судам 2-й эскадры Тихого океана, которую готовили на помощь артурцам, а на их должности вызывали офицеров из запаса. На эскадру Павлуша не попал, а был переведён в гвардейский экипаж, офицеры которого почти поголовно составили экипаж нового броненосца "Александр III", и Александра Николаевна перекрестилась.