Тридевять земель
Шрифт:
Следующий день выдался таким же неприятным, и Жанна думала, что лучше бы ему и не начинаться. Остатки жидкого снега кое-где пятнали землю. Небо роняло редкие слёзы, словно изливало свою горечь на никчёмных людей, столетие не способных устроить свою судьбу. Вчерашние события не только потрясли её: сознание того, что вечер с ней, обещавший быть таким прекрасным, оказалось возможным променять на какой-то митинг, необычайно её уязвило.
Она чувствовала себя несчастной и никому не нужной, сама позвонила Борису и вцепилась в него, как в спасательный круг. Борис был далёк от революционного дискурса: по слухам, он просто зарабатывал деньги. Тем не менее Жанна, уже совершенно забыв, что попала на митинг случайно, не преминула похвалиться перед ним своим участием в протесте: это некоторым образом возвышало её над
Борис повёз её ужинать в "Семифредо", там она без всякого аппетита ковыряла вилкой ризотто с пьемонтскими трюфелями, а потом примерно с такими же ощущениями отдавалась Борису, и удовольствие витало где-то рядом, но было неуловимо, как никогда.
Истинной отрадой для Александры Николаевны стал приезд на каникулы Сергея Леонидовича. Никак не решалась она признаться себе, что старшего сына любит чуточку больше, но это сознание, запрятанное так далеко в глубинах её существа, иногда давало о себе знать. Она любила всё красивое, а Сергей Леонидович был некрасив.
По старинному обычаю он объехал с визитами некоторых соседей, но с Петровского поста, с покосного времени выходил в дубраву, из которой открывался широкий вид на поля, и смотрел, как по бескрайнему пространству передвигаются рядами белые рубахи. При благоприятных обстоятельствах уборка сена, не смотря на тяжесть самой работы, дарит душе отраду. Время года, тёплые ночи, купанье после утомительного зноя, благоуханный воздух лугов – всё это неизменно создавало особенное обаяние жизни. И сами собой всплывали в памяти Сергея Леонидовича строки Кольцова: "Ах ты, степь моя, степь привольная!.. В гости я к тебе не один пришел, я пришел сам-друг с косой вострою… Мне давно гулять по траве степной, вдоль и поперек, с ней хотелося…»
Казалось, что в необозримой равнине, на горизонте слившейся с небосклоном, нет конца края тем лугам, на которых теперь в разных местах и по всем направлениям поставлены были партии косцов. Словно по команде, шаг за шагом, подвигались они вперед и мерно в-раз делали широкие размахи блестящими косами, под неумолимыми лезвиями которых ложились ряды высокой травы. Скошенные места принимали тотчас же неприглядный, щетинистый вид, тогда как рядом луга красовались ещё полным убором зелени и цветов. Синее, глубокое и безоблачное небо заливало ослепительное сияние солнца, природа млела: земля доживала последние дни своего цветущего периода.
В других местах, где покос был уже сделан, партии женщин сгребали просохшую траву в копны. На гребово, на возку сена бабы все до одной являлись в самых лучших нарядах; разукрашенные лентами, красовались девки. Для них луг представлял гульбище, на котором они, дружно работая граблями, рисовались перед женихами. Ещё дальше навевали сено на рыдваны, свозили к одному месту и метали в стога. То здесь, то там взмётывалась песня, и стихала так же внезапно.
Но чем ближе подходило солнце к полудню, тем ожесточённей шло дело. Женщины давно сняли с себя платки и оставались в одних повойниках, многие поснимали и сарафаны: стало уже не до приличий. К полудню уставали и косари, недовольно поглядывая на небо. Песни смолкли, место веселого говора заступили звуки обнажённого труда, и над лугами теперь витала единственная мысль – посвободнее бы вздохнуть. А солнце словно остановилось в одном месте в безоблачной лазури и пригревало все сильней…
Чтобы скорее управиться с травой, большинство крестьян ночевало в поле и лишь некоторые возвращались домой, и с наступлением сумерек тёмно-синее пространство озарялось огнями костров.
Сергей Леонидович с малых лет любовался этой картиной. Во времена его детства соловьёвские сена заведено было косить у помещика с части. Косили, главным образом, свои, соловьёвские, или ягодновские однодворцы, и Сергею Леонидовичу иногда разрешалось с наступлением вечера подходить к их кострам. Ему нравилось степенно приветствовать их трапезу. "Хлеб да соль!" – важно произносил маленький
После окончания работы косари получали увеличенную порцию водки, ужинали рано и после еды со сложенными косами на плечах расходились по своим весям. Шествие их, не смотря на усталость, сопровождалось обыкновенно хоровым пением, и Сергей Леонидович смотрел им вслед до тех пор, пока слух ещё различал звуки уносимой расстоянием песни…
И теперь было как будто всё то же, но уже чего-то недоставало – наверное, детства, решил Сергей Леонидович. В душистой темени он возвращался в дом, остаток ночи просиживал над книгами, вставал поздно и без всякого дела гулял по окрестностям, но лишь смеркалось, снова усаживался под лампу. Грешным делом Александра Николаевна стала подозревать что-то нехорошее, антиправительственное, и несколько раз как бы невзначай входила к нему в комнату, чтобы посмотреть, что именно он читает. Однако опасения её не оправдались – Сергей Леонидович читал книги по праву. Но студент в те годы уже по самому своему названию возбуждал подозрения. То и дело приходили страшные известия – то в Скопине полиция раскрыла революционный кружок, то в Тамбове какая-то курсистка Боголюбова стреляла в жандармского полковника, то в экипаже вице-губернатора обнаружили адскую машину, которая не сработала по чистой случайности.
– Ты хотя бы держись подальше от всего этого, – умоляла сына Александра Николаевна. – Да, и вот что ещё, – добавила она. – Надо бы съездить к Михаилу Павловичу. Это уже, друг мой, верх неприличия, ты уж меня прости.
Храмовый праздник в Соловьёвке приходился на 6-е августа, и это было настоящее бедствие, потому что подступала пора сеять озимые. Сергей Леонидович совершенно не представлял себе причин, по которым Соловьёвской церкви предками его было избрано именно это храмонаименование. Если они и существовали, то к этому времени уже совершенно забылись. А, может быть, и правда изменился климат, как утверждали старики в деревне, и в старые времена праздник выпадал до сева. Как бы то ни было, а работа останавливалась на три дня, и крестьяне, обычно столь ревностные к страде, откладывали все хозяйственные доводы. То, что творилось в селе в эти дни, так же мало походило на свет Фаворский, как пламень судовой кочегарки.
Уже накануне из соседних деревень народ тянулся в приходское село и толпился в ближайших к церкви избах, а некоторые особенно уважаемые члены общества имели постой даже у отца дьякона.
После заутрени отец Андрей Восторгов и отец дьякон Зефиров обходили дворы и праздничным делом угощались так, что к полудню еле держались на ногах…
Утром восьмого августа Сергей Леонидович облачился в свою светло – зелёную студенческую тужурку, натянул на руки фильдекосовые перчатки и отправился в Ремизово. Он отправился с облегчением, ибо видеть угасание храмового праздника в Соловьёвке было ещё тягостней, чем созерцать его апогей.
Ремизов был высокий величественный старик, отдалённо похожий на Тургенева с известного портрета Харламова. Опираясь на тяжёлую палку с рукоятью слоновой кости и головою сфинкса на набалдашнике, в чём, по-видимости, не было никакой настоящей нужды, Михаил Павлович подал Сергею Леонидовичу большую, крепкую руку с длинными толстыми пальцами, кожа на тыльной стороне которой была желта и покрыта пигментными пятнами.
– Ну, что, отгулялись у вас? – весело-снисходительно усмехнулся Михаил Павлович. В Ремизове церкви не было, оттого и прозывалась эта деревенька, или по-старинному сельцо, по расположенному там барскому дому. – Ну, вот, кажись, и у нас… тоже отгулялись. – С этими словами он подал своей жёлтой рукой Сергею Леонидовичу большой лист с крупными печатными строками. Это был позавчерашний манифест, каким-то непонятным способом так скоро дошедший до Ремизова. Судя по состоянию Михаила Павловича, манифест вызвал в нем противоречивые чувства.