Трое в новых костюмах
Шрифт:
— Спокойно, ребята, подтянись, — тихонько скомандовал себе Алан, так как неожиданно ощутил стеснение в груди. И, сделав вдох, вошел.
Дядя Родней, в старой охотничьей куртке и диагоналевых брюках, с самозабвением одинокой старости хлопотал у граммофона, выставившего чуть не до середины комнаты свой огромный раструб. Все окна в комнате были закрыты, в душном воздухе клубился ароматный дым египетских сигарет.
— Здравствуйте, дядя. Я выждал, пока кончится. Это последняя часть малеровской «Песни о земле», правильно? Смотрите, какой я молодец, что угадал, ведь прошло столько времени.
— Рад тебя видеть, мой мальчик. — Дядя Родней пожал ему руку. Он держался по-прежнему величественно, но теперь скорее походил на величественную руину. — Боже милосердный, что они с тобой сделали? Этот костюм. Ты в нем напоминаешь
— Государственная продукция. Выдается каждому, кто демобилизуется из вооруженных сил его величества.
Дядя Родней сунул в рот толстую египетскую сигарету и сразу стал опять похож на видного многоопытного дипломата восьмидесятых годов.
— Отдай его. И когда в следующий раз будешь в городе, можешь заглянуть к моему портному, если он еще работает. Мне это неизвестно, я не заказывал себе новой одежды с тех пор, как началась нынешняя война, и впредь не предполагаю. У меня, знаешь ли, накопился неплохой гардероб, хватит до конца моих дней и еще останется. Я уже свыкся с этой мыслью, а поначалу жутковато казалось: человек умрет, а всякие его жилеты и ботинки, щетки и бритвы преспокойно останутся. Теперь-то я примирился, но все же в этом, по-моему, есть что-то неправильное. — Он заглянул Алану в лицо. — Хлебнул, поди, как следует, мой мальчик?
— Не без того. Из здешних парней не многие вернутся домой.
— Гм. Печально. Ты славный мальчуган, Алан. Обидно, что я ничего не могу для тебя сделать, — ни денег, ни знакомств. Как тебе граммофон, нравится?
— Мне-то — да, но я не знал за вами такой склонности.
— Верно. Новое увлечение. Пару лет назад распродал монеты. Потом марки, за хорошие деньги, кстати. Все не мог решить, что коллекционировать дальше, вот и надумал, буду-ка я слушать музыку. Отличный аппарат, скажу я тебе, лучший из того, что сейчас производят.
Алан согласился с этим.
— Ну, а Малер?
— А, ты про «Песнь о земле»? Сначала она казалась мне чересчур замысловатой и слишком уж китайской, но теперь начинает доходить. Душераздирающая вещь, в сущности. — Дядя Родней откинулся на спинку стула и пустил изо рта безупречно круглое кольцо дыма, самодовольно проводив его взглядом. — Теперь она мне нравится.
— Диана говорит… — начал было Алан.
— Нет-нет, мой мальчик, не хочу слышать, что говорит Диана. Она теперь один сплошной комок нервов, оттого что у нее убили мужа. Понять ее, конечно, можно, хотя на мой вкус человек он был скучный. Но если ты хочешь знать, чем и почему я занимаюсь, спроси у меня самого, а не слушай Диану или вашу мать. Джералд со своей женушкой, эти просто не способны понять душу такого человека, как я. У них соображения не больше, чем у механиков в каком-нибудь гараже. Так что они не пропадут. Настоящие механики из гаража, а в этом мире скоро только останутся что завод, гараж и аэродром. Истинный же мир, мой мальчик, мир, в котором стоит жить, кончен. Эти ребята — Малер, Элгар, Делиус и остальные — предчувствовали конец уже давно, видели его приближение и напоследок озирались вокруг, как бы бросали прощальный взгляд на красоту, изящество, прелесть, зная, что всему этому осталось существовать недолго. Выпьешь виски? У меня еще сохранилась пара бутылок.
— Нет, дядя, спасибо. Давайте вам налью, а вы пока кончайте свою мысль.
— Хорошо, благодарю. Много не лей. Представь себе, что ты влюблен в женщину, вернее, был когда-то влюблен, — продолжал рассуждать дядя Родней, у которого в свое время, как говорили люди, было несколько романов с прославленными светскими красавицами. — Она была прелестна, вся — грация и огонь, — только таких женщин и можно любить, смотри не свяжись с современной дюжей фермершей — так вот, ты приезжаешь ее навестить, она такая же красивая, как была, но постепенно ты замечаешь в ней то, другое, третье и вдруг сознаешь, что дни ее сочтены, что она обречена. Ты возвращаешься, и — понимаешь ли, ты поешь об этом, выражаешь все это в музыке, в плаче скрипок, в возгласах тромбонов, изливаешь свои чувства: прежний восторг, любовь, горе. Вот что испытывали эти композиторы — и я тоже, — и речь не только о женщинах, хотя и они, естественно, сюда входят, а обо всем мире, обо всей нашей бывшей злополучной жизни. — Дядя Родней разволновался, теперь это был не видный дипломат прошлых времен и даже не деревенский джентльмен-коллекционер — личина, под которой он успешно прятался после 1938 года; перед Аланом сидел зловещий пророк, мрачный Иеремия лондонских аристократических клубов, и указывал в него дрожащим старческим перстом. — Ты на добрых полстолетия моложе меня, мой мальчик, но скажу честно, я тебе не завидую. Наоборот, мне жаль тебя, тем более что ты тонко чувствуешь и живо реагируешь, не то что эти толстокожие механики и шоферы, которых мы тут наплодили. Да, да, мне жаль тебя. Ты встаешь утром, принимаешь ванну, чистишь зубы, бреешься, надеваешь пристойную одежду — и все для чего? Чтобы весь день корпеть в жалкой конторе или жариться на заводе, а вечером возвратиться в свою нумерованную клетку, проглотить содержимое консервной банки и либо отправиться в кино — смотреть фильм о производстве булавок, либо слушать по радио наставления правительственного чинуши, как правильно заполнить форму номер девять тысяч тридцать восемь. Раз в году тебе и твоей жене с лицом серым, как мясная запеканка, и всем вашим отпрыскам, вакцинированным от любой болезни, кроме тупости и скуки, будет предоставляться путевка в загородный лагерь, где вы будете жить бок о бок с пятью тысячами других клерков и механиков, их женами и детьми, заниматься физическими упражнениями, есть рисовый пудинг, играть в массовые игры и выслушивать беседы про тропические болезни и про аэропланные двигатели. А я буду радоваться, что уже умер.
— Да, я вижу, что вы в хорошей форме, — сказал Алан. — Вы ничего не смыслите в том, о чем толкуете, но у вас это вполне лихо получается.
Дядя Родней ухмыльнулся.
— Признаться по правде, я очень рад тебя видеть, мой мальчик. Давно ни с кем не доводилось беседовать, и твое появление подействовало благотворно. Ты побудешь или опять исчезнешь?
— Да нет. Я пока не знаю, чем заняться. Рано еще принимать решение. Но вот ответьте мне, если, по-вашему, все, ради чего стоило жить, погублено и больше не существует, за что же тогда мы с ребятами воевали?
— Нет-нет, мой друг. — Дядя Родней покачал большой белой головой. — Напрасно ты ловишь меня на слове. Вы воевали, чтобы не отдать нас всех в лапы гестапо и на милость прихвостней Гитлера, чтобы не допустить сюда это дьявольское германское безумие. Необходимая мера. Скинуть годков тридцать, я бы и сам пошел воевать. Ирония в том, — продолжал он, оживляясь в предвкушении остроумного рассуждения, — что эти наци, не будь они так жадны и настырны, не лезь они на рожон и не действуй другим на нервы, наверно, получили бы все, что хотели, без единой бомбежки. Массовое производство и массовые сборища! Обращения руководства к народу по радио! Хорошенькие домики для послушных людишек! Здоровье через Радость! Поездки в Италию или к норвежским фьордам всего за восемь фунтов! Ведь они именно это и предлагали и именно этого жаждут толпы во всем мире.
— Вот демон! — покачал головой Алан. — Прошу прощения. Вы, надеюсь, меня поняли.
— Мне это только льстит, — удовлетворенно усмехнулся дядя Родней. — Но, как я уже сказал, мир, достойный того, чтобы в нем жить, кончился, и его уже не вернешь. Мне роптать не след, я свое успел получить. А вот тебе, мой мальчик, досталось только бросить на него последний взгляд. Вот почему мне и жаль тебя. Давай еще послушаем музыку. Как тебе виолончельный концерт Элгара?
Он грузно поднялся из кресла.
Алан смотрел на дядю Роднея со смешанным чувством нежности и досады.
— Вы просто говорящий динозавр.
— Не дерзи, мой друг. Заведи-ка вот ручку.
И Алан принялся накручивать пружину, чтобы хватило на весь элгаровский концерт, а сам смотрел, как дядя достает из ящика пластинку, и примечал, что у него теперь все — и щеки, и подбородок, и просторная куртка, и диагоналевые брюки — обвисло дряблыми складками, а угол комнаты за его сутулой спиной занимали белые книжные полки, заставленные пестрыми мемуарами и желтыми французскими романами начала века, и еще там висел маленький натюрморт Уильяма Николсона и полотно Сиккерта дьеппского периода. Когда он уже почти до отказа докрутил граммофонную ручку, ему на минуту представилось, будто и вся эта сцена — тоже картина, написанная явно где-нибудь в девятьсот третьем, примерно, году, первоначально выставленная в галерее Новой Английской живописи, а теперь, вернее всего, висящая в Тейт-гэллери.