Трое за границей
Шрифт:
Чтобы спастись от потока таких размышлений, я положил в карман мячик для гольфа, выбрал клюшку и побрел на газон. Там паслась пара овец; они увязались за мной и проявили недюжинный интерес к моим упражнениям. Одна из них оказалась сердечной сочувственной душкой. Я не думаю, что она разбиралась в правилах; я думаю, ей просто импонировало такое невинное развлечение в такое раннее утро. После каждого удара она блеяла:
— Бра-а-а-во, про-о-о-сто бра-а-а-во!
Она была так довольна, как будто била сама.
Что касается другой, та оказалась вздорной сварливой
— Кошма-а-а-р, про-о-о-сто кошма-а-а-р! — комментировала она почти каждый удар. Некоторые удары на самом деле были, вообще говоря, превосходны, но она издевалась просто из духа противоречия, просто чтобы меня побесить. Я это видел.
По самой досадной случайности один из самых ловких мячей угодил хорошей овечке в нос. Здесь плохая овца расхохоталась — расхохоталась явно, бесспорно, хриплым непристойным хохотом. Пока ее подруга стояла как вкопанная, не в силах двинуться от изумления, плохая овца в первый раз сменила пластинку и заблеяла:
— Бра-а-а-во, про-о-о-сто бра-а-а-во! Са-а-а-мый лу-у-у-чший уда-а-а-р!
Я бы отдал полкроны, чтобы под мяч угодила не хорошая овечка, а эта овца. В данном мире страдают всегда добрые и любезные.
Я заигрался в гольф больше чем собирался, и когда Этельберта спустилась сообщить, что уже полвосьмого и что завтрак уже на столе, я вспомнил, что еще не побрился. (Этельберту нервирует, когда я бреюсь на скорую руку. Как она опасается, посторонних такое бритье может навести на мысль о малодушной попытке самоубийства, и, как следствие, по соседству могут подумать, что мы несчастливы вместе. Кроме того, она намекала также, что мой внешний вид не из таких, с каким можно валять дурака.)
В целом я был даже рад, что долгого прощания с Этельбертой не получилось: я не хотел подвергать риску ее здоровье. Но с детьми я был должен попрощаться более основательно (особенно в отношении моих удочек, настойчиво употребляемых ими в качестве крокетных столбиков).
В общем, я ненавижу бегать за поездом. За четверть мили до станции я нагнал Джорджа и Гарриса, которые также спешили. В их случае, как проинформировал меня Гаррис, урывками, пока мы мчались ноздря в ноздрю, винить следовало новую кухонную плиту. Этим утром они опробовали ее в первый раз, и по какой-то причине она взорвала почки и обварила кухарку. Гаррис выразил надежду, что, когда мы вернемся, к плите как-то привыкнут.
На вокзале мы едва успели вскочить на подножку. Пока я сидел, задыхаясь, в купе и переваривал утренние события, перед моим умственным взором предстал яркий образ дядюшки Поджера, который двести пятьдесят дней в году ездил в город поездом 9:13.
От дома дядюшки Поджера до железнодорожной станции восемь минут пешком. Что всегда говорил мой дядюшка:
— Выходи за пятнадцать минут и не торопись.
Что он всегда делал: выходил за пять минут до отправления поезда и мчался как угорелый. Не знаю почему, но в пригородах это обыкновенно. В то время в Илинге проживало немало солидных джентльменов из Сити (многие, надо думать, живут до сих пор), и все ездили в город ранними поездами. Все опаздывали, у всех был черный портфель с газетой в одной руке, зонтик — в другой, и последнюю четверть мили до станции они, посуху или в слякоть, все неслись.
Народ, которому было нечем заняться (главным образом нянюшки и рассыльные, по временам в компании с фруктовщиком), соберется обычно ясным утром и глазеет на них, и воодушевляет самых достойных. Вообще же зрелище было не блеск. Бегали они абы как, даже не быстро. Но относились к вопросу серьезно и делали все, что могли. Представление взывало не столько к чувству прекрасного, сколько к естественному восхищению добросовестным прилежанием.
Иногда в толпе заключались пари, маленькие и безобидные.
— Два к одному против того джентльмена в белом жилете!
— Десять к одному на Паяльную Лампу, если он не слетит сам по дороге!
— Столько же на Пурпурного Императора*! — (прозвище, дарованное неким юнцом энтомологической склонности некому офицеру в отставке, соседу моего дядюшки, мужчине импозантной наружности в состоянии покоя, но уходящему в глубокий цвет под нагрузкой).
Мой дядюшка сотоварищи направлял в «Илинг Пресс» горькие жалобы о халатности местной полиции; редактор помещал одухотворенные передовицы о падении нравов среди лондонского простонародья, особенно в западных пригородах. Но ни к чему хорошему это не привело.
Причина была не в том, что мой дядюшка вставал недостаточно рано. Причина была в бедствиях, которые сыпались на него в последний момент. Первым делом после завтрака он потеряет газету. Мы всегда знали, когда дядюшка Поджер что-то терял: следовал возмущенно-разгневанный фразеологизм, посредством которого в подобных случаях дядюшка выражал свое отношение к миру вообще. Не было такого случая, чтобы дядюшка Поджер сказал себе:
— Я беспечный старик. Теряю все подряд и никогда не помню, где что лежит. Сам найти ничего вообще не могу. Всех вокруг я уже просто достал. Я должен взяться за ум и перевоспитать себя.
Наоборот, посредством неких неординарных умозаключений он убеждает себя, что когда что-то теряет, в этом виноват кто угодно в доме, только не он собственно сам.
— Минуту назад я держал ее в этой руке! — закричит он.
По его тону следует сделать суждение, что он живет в окружении чародеев, которые похищают у него предметы просто чтобы поиздеваться над ним.
— Может быть, ты оставил ее в саду? — предположит тетушка.
— Какого-такого мне оставлять газету в саду? В саду мне газета не нужна, газета нужна мне в поезде!
— А в карман ты ее не положил?
— Пощади, матушка! Ты что, думаешь, я бы торчал тут сейчас, без пяти девять, и искал бы ее? А она все это время у меня в кармане? Я дурак, по-твоему, да?
Тут кто-нибудь крикнет:
— А это что? — и протянет ему откуда-то аккуратно сложенную газету.
— Я бы попросил никого не трогать моих вещей, — прорычит дядюшка, свирепо выхватывая газету.
Он откроет портфель, собираясь положить газету, но взглянув на число, остолбенеет, онемев от оскорбления.