Трое
Шрифт:
– Несуразный ты человек, вот что! И всё это у тебя от безделья в голову лезет. Что твоё житьё? Стоять за буфетом - не велика важность. Ты и простоишь всю жизнь столбом. А вот походил бы по городу, как я, с утра до вечера, каждый день, да поискал сам себе удачи, тогда о пустяках не думал бы... а о том, как в люди выйти, как случай свой поймать. Оттого у тебя и голова большая, что пустяки в ней топорщатся. Дельные-то мысли - маленькие, от них голова не вспухнет...
Яков слушал его и молчал, согнувшись на стуле, крепко держась за что-нибудь руками.
А когда Илья, кончив говорить, садился за стол, Яков снова начинал философствовать:
– Говорят, есть книга, - наука, - чёрная магия, и в ней всё объяснено... Вот бы найти книгу такую да прочитать... Наверно - страшно!
Маша пересаживалась от стола на свою постель и оттуда смотрела чёрными глазами то на одного, то на другого. Потом она начинала позёвывать, покачиваться, сваливалась на подушку.
– Ну, спать пора!
– говорил Илья.
– Погоди... вот я Машутку укрою да огонь погашу.
Но, видя, что Илья уже протянул руку и хочет отворять дверь, Яков торопливо и жалобно попросил:
– Да погоди-и! Я боюсь один, - темно!..
– Эхма!
– презрительно воскликнул Лунёв.
– Шестнадцать лет тебе, а всё ты ещё младенчик. Как это я ничего не боюсь, а? Хоть чёрта встречу - не охну!
Яков молча суетился около Маши, потом торопливо дул на огонь лампы. Огонь вздрагивал, исчезал, и в комнату отовсюду бесшумно вторгалась тьма. Иногда, впрочем, через окно на пол ласково опускался луч луны.
Однажды в праздник Лунёв пришёл домой бледный, со стиснутыми зубами и, не раздеваясь, свалился на постель. В груди у него холодным комом лежала злоба, тупая боль в шее не позволяла двигать головой, и казалось, что всё его тело ноет от нанесённой обиды.
Утром этого дня полицейский, за кусок яичного мыла и дюжину крючков, разрешил ему стоять с товаром около цирка, в котором давалось дневное представление, и Илья свободно расположился у входа в цирк. Но пришёл помощник частного пристава, ударил его по шее, пнул ногой козлы, на которых стоял ящик, - товар рассыпался по земле, несколько вещей попортилось, упав в грязь, иные пропали. Подбирая с земли товар, Илья сказал помощнику:
– Это незаконно, ваше благородие...
– Ка-ак?..
– расправив рыжие усы, спросил обидчик.
– Драться нельзя...
– Да? Мигунов! Отведи его в часть!
– спокойно приказал помощник.
И тот же полицейский, который позволил Илье стоять у цирка, отвёл его в часть, где Лунёв и просидел до вечера.
Столкновения с полицией бывали у Лунева и раньше, но в части он сидел ещё впервые и первый раз ощущал в себе так много обиды и злобы.
Лёжа на кровати, он закрыл глаза и весь сосредоточился на ощущении мучительно тоскливой тяжести в груди. За стеной в трактире колыхался шум и гул, точно быстрые и мутные ручьи текли с горы в туманный день. Гремело железо подносов, дребезжала посуда, отдельные голоса громко требовали водки, чаю, пива... Половые кричали:
– Сичас!
И, прорезывая шум дрожащей стальной нитью, высокий горловой голос грустно пел:
Я-а не ча-ял... тебя измыкати...
Другой, басовой и звучный, утопая в хаосе звуков, подпевал негромко и красиво:
А-ах, измыкал я-а... сво-ою мо-лодо-ость.
Кто-то закричал так, точно горло у него было деревянное, высохшее, с трещинами:
– Вр-рёшь! Сказано: "Яко соблюл еси слово терпения моего, и аз тя соблюду в годину искушения"...
– Сам врёшь, - отчетливо и горячо возражали ему, - там же сказано: "Понеже тепл еси, а не студен еси, ниже горящ - имам ти изблевати из уст моих"... вот! Что, взял?..
Раздался громкий хохот, и за ним посыпалась визгливая дробь:
– А я её - по личику, а я её - по нежному! да в ухо ей, да в зубы ей! раз, раз, раз!
Хохотали, а визгливый голос, захлёбываясь, продолжал:
– Она - хлясь оземь! А я её опять в рожицу, опять в милую! Н-на! Я первый целовал, я и изуродую...
– На-ачётчик!
– насмешливо воскликнул кто-то.
– Нет, я буду горячиться!
– "Аз люблю, обличаю и наказую"... забыл?.. И ещё: "Не суди, да не судим будеши"... Опять же - Давида-царя слова - забыл?
Илья слушал спор, песню, хохот, но всё это падало куда-то мимо него и не будило в нём мысли. Пред ним во тьме плавало худое, горбоносое лицо помощника частного пристава, на лице этом блестели злые глаза и двигались рыжие усы. Он смотрел на это лицо и всё крепче стискивал зубы. Но песня за стеной росла, певцы воодушевлялись, их голоса звучали смелее и громче, жалобные звуки нашли дорогу в грудь Ильи и коснулись там ледяного кома злобы и обиды.
Изошё-ол я, добрый молодец...
Эх, со устья до-о вершинушки...
И оба голоса слились в жалобу:
Всю сиби-ирскую сто-оронушку,
Да всё искал домой до-оро-женьку...
Илья вздохнул, вслушиваясь в грустные слова. В густом шуме трактира они блестели, как маленькие звёзды в небе среди облаков. Облака плывут быстро, и звёзды то вспыхивают, то исчезают...
Ой, изжевал язык я с го-олоду,
Да изболели ко-ости с хо-олоду...
Илья подумал, что вот поют эти люди, хорошо поют, так, что песня за душу берёт. А потом они напьются водки и, может быть, станут драться... Ненадолго хватает в человеке хорошего...
Эх! ты судьба ли мо-оя чё-орная...
– жаловался высокий голос.
Бас сильно и густо запел:
Ты как ноша мне чу-гун-на-ая...
Память Ильи вызвала из прошлого образ деда Еремея. Старик говорил, потрясая головой, со слезами на щеках:
– Глядел я, глядел, а правды не видал...
Илья подумал, что вот дедушка Еремей бога любил и потихоньку копил деньги. А дядя Терентий бога боится, но деньги украл. Все люди всегда как-то двоятся- сами в себе. В грудях у них словно весы, и сердце их, как стрела весов, наклоняется то в одну, то в другую сторону, взвешивая тяжести хорошего и плохого.